Старый наш знакомый, рыжий краснобровый солдат с собачкою, изображал из себя нечто вроде московского обер-полицмейстера, который постоянно требовал тишины и порядка и настаивал на немедленном упразднении карантинов, на распечатывании торговых бань и на открытии всех кабаков, «чтобы всем было слободно».
Краснощекий детина из Голичного ряда, Спиря, остался все тем же антагонистом нового московского первосвященника – «гулящего попика».
На военном совете первым держал речь наш краснобровый солдат:
– Напрасно, братцы, старичка-то убили, владыку, – говорил он.
– Как напрасно, – возражал ему «гулящий попик». – От ево распоряжениев да указов и мор пошел по городу. Шутка ли! Не велеть хоронить при церквах, не велеть исповедоваться и младенцев окунать в воду! А в ходы ходить он же запретил.
– Так! Так! – соглашались триумвиры. – Батюшка прав, поделом вору.
– Ну, ин, будь по-вашему, – уступал краснобровый солдат, – только чтобы впредь, братцы, рук не марать, душегубством не заниматься, потому мы не турки, а православные.
– Знамо, православные! – одобряли оратора.
– Богородицыны ратнички! – подсказывал попик.
– Потому рук не марать, братцы, ни-ни! Ни Боже мой! Чтоб все было в порядке, тихо, в аккурате, потому мор в городе.
– Ладно! Ладно! Солдат дело говорит. Мор, во! Измором мрем!
– А ты, Малаша, не мешай, чего лаешь! – обратился оратор к собачке, которая стояла перед ним на задних лапках и желала привлечь его внимание. – Не мешай, Малаша, я дело говорю.
В толпе смех: иные уже хлебнули винца, веселые-развеселые.
– Ай да собачка, занятная! В науке была турецка штучка...
– Молчи! Не мешай! Солдат дело сказыват.
– Ну, ладно, – продолжал солдат. – Так перво-наперво, братцы, мы все эти карантеи по боку, чтобы невольникам было свободно.
– Разнесем карантеи! Ко псу их! Чтобы слободно...
– Перво-наперво, – кричал «гулящий попик», – Боголюбской Богородице молебен благодарственный справим соборне. Вот что, православные!
– Ладно! Ладно! Отдерем молебен знатный, чтоб небу жарко было! К Богородице! К Богородице! – раздались пьяные голоса. – Ей, матушке, челом ударим.
– И к Иверской, братцы! Ее-то старуху, как же, нельзя! Она старше.
«К Иверской! К Иверской!» – «К Боголюбской!» – «Карантеи к черту!» – «Бани распечатать!» – «Кабаки... кабаки, братцы, тоже!» – встает гвалт, разноголосица. Никто никого не слушает. Тот кричит: «Кабаки!», тот – «Арантеи!», тот зовет «К Иверской, к старушке!». Ад, да и только! Совещание кончилось.
И толпа двинулась, как лавина. Впереди триумвиры – Бяков Савелий, Васька-дворовый, Илья-чудовидец, «гулящий попик», детина из Голичного ряда, рыжий с красными бровями, а за ними целое море голов, зипунов, рубах, чапанов, щек. Впереди радостно бежит Маланья, хвост кренделем, на небо лает.
А в Кремле опять заговаривает набатный колокол. Ему отвечают по всему городу, снова адский звон!
– Сполох, братцы! Живее в карантин!
– В Данилов идем! Там суконщики-невольнички, их выпустим!
– К суконщикам, ребята, в Данилов!
Толпа осаждает Данилов монастырь. Ворота заперты. Их защищает караульный офицер с несколькими солдатами. Осаждающие надвигаются лавой, держа в руках дреколья, шесты и камни.
– Стой, разбойники! Чего вам надо! Прочь! Стрелять буду, – кричит молодой офицер, обнажая саблю.
Толпа осыпает несчастного каменным градом, это тот каменный дождь, о котором пророчествовал Илья-чудовидец. Офицер хватается за голову и падает с криком: «Убили! Умираю! Боже!»
Как бешеная, бросается на упавшего собачонка, лижет его в мертвенно-бледное лицо, по которому от правого виска сочится кровь, и начинает жалобно выть.
Подбежал краснобровый солдат да так и всплеснул руками:
– Эх, ваше благородие, ваше благородие!
Солдат становится на колени, поднимает голову убитого, голова валится, свешивается. Острым камнем просажен висок, выше проломлен череп. Собачка жалостливо воет, она узнала своего...
– Эх, дьявола, дьявола! – не выдерживает рыжий и плачет. – Кого убили! Да эдаких и нету больше... Дьяволы, душегубцы! Эх, ваше благородие... ваше благородие, не удалось мне отслужить вам...
Он кладет голову несчастного к себе на колени, отводит от лба окровавленные волосы, заглядывает в глаза, которые еще так недавно искрились огнем молодости. Нет, не глядят! Перед глазами рыжего встает знойное утро на берегу Прута: они с хохлом Забродею копают могилу молодому другу вот этого, убитого, на смуглое лицо которого уже опустилось спокойствие смерти, что-то глубоко-задумчивое. И этому приходится копать могилу.
– Эх, ваше благородие! ваше благородие! – шепчет грубый солдатик, у которого доброе сердце так памятливо на добро. – Эх, ваше благородие!
– Али знакомый? – спрашивают, подходя, убийцы. Солдатик не отвечает. Толпа напирает на ворота и выламывает их. Внутри шум, возгласы. «Офицера караульного убили», – слышатся голоса внутри. «Поделом, не суйся не в свое дело». – «Ненароком убили...» – «А теперь вы все, братцы, вольные, иди куда глаза глядят...»
Внутри ограды раздается отчаянный женский крик... «Пустите меня к нему! Пустите!» И в ту же минуту из-за разбитых монастырских ворот выбегает молоденькая белокурая девушка, в вощаном платье и нарукавниках с белой пелеринкой и передником – это карантинная сиделка. Она хочет броситься на мертвого и с ужасом останавливается: она вспоминает, что она карантинная, что она не должна прикасаться к другим, к некарантинным, к здоровым. Напрасно! К этому некарантинному можно прикасаться сколько угодно: его уже нельзя заразить.
Девушка упала на колени и протянула к трупу руки с плачем... «Боже, о-о! За что же это!»
– Эх, барышня, барышня! – шепчет солдат, а слезы с загрубелых щек да на грудь мертвецу – кап-кап- кап.
– Жив он? Дышит еще? – отчаянно спрашивает девушка.
– Нет, барышня, холоднехонек, – отвечает рыжий, прикладывая корявые пальцы к кровавому лбу.
Новый крик и стон! Но она все еще боится упасть на его грудь, она, несчастная, все еще надеется. Нет животного живучее надежды!
Из ворот, затираемые толпою, торопливо выходят мужчина и женщина. Это Лариса с отцом своим, доктором. Лариса также в платье карантинной сиделки: от белой пелеринки смуглое лицо ее кажется еще более смуглым, настоящий цыганенок.
Лариса молча становится на колени рядом с плачущей подругой и закрывает глаза... Плечи ее судорожно вздрагивают.
Отец нагибается к трупу, трогает его голову, руку, упавшую на окровавленную землю, прислушивается, не бьется ли сердце... Нет, не бьется!
– Бедный молодой человек! Только бы жить...
– Папа! Что он?
– Отошел... Успокоился навеки... Царство ему небесное!
Тут только бросилась со стоном несчастная «беляночка» на грудь того, от которого она все ждала, вот- вот скажет: «Я люблю тебя!» Нет, не сказал, так и умер, не сказал... И девушка дает своему милому первый поцелуй тогда, когда милый уже не может отвечать поцелуем на поцелуи: губы его холодны. Следуя за носилками, на которых вносили дорогого ей мертвеца в монастырские ворота, она с каким-то воплем в душе повторяла:
– Господи! Да что же это?