Вдруг отчетливо выделился из всего шума звонкий юношеский голос.
– Упали в воду!.. Тонут!.. Спасите! – в ужасе кричал Ягужинский.
Все на мгновение смолкло.
– Кто упал? – прогремел голос царя. – Павел зря кричать не станет... Кто тонет?
– Кенигсек, государь, да лекарь Петелин... Вон с тех досок упали в канал... Вон видно руки... борются со смертью...
– Живей лодок! Багров! Тащите сети!
Это уже распоряжался царь. Куда и гнев девался! Его заступило царственное человеколюбие – человеколюбие, которое через двадцать с небольшим лет и унесло из мира великую душу величайшего из государей... Известно, что в конце октября 1724 года Петр, плывя на баркасе к Систербеку для осмотра сестрорецкого литейного завода, увидел недалеко от Лахты севшее на мель судно, которое плыло из Кронштадта с солдатами и матросами, и тотчас же бросился спасать людей, потому что судно, потрясаемое волнами, видимо погибало. Великодушный государь, добрый гений и слава России, сам бросился по пояс в воду, в ледяную воду конца октября! Всю ночь работал в этой воде, спасая людей, которых не успело унести бушевавшее море, и хотя успел спасти жизнь двадцати своим подданным, но сам схватил смертельную простуду и через несколько месяцев отдал Богу свою великую душу...
Это ли не величие!
И теперь здесь, в Шлиссельбурге, забыв Виниуса, свой гнев, нашествие шведов и все на свете, Петр, стремительно сбежав с крепостной стены, так что за ним не поспевали ни Меншиков, ни Ягужинский, моментально вскочил в первую попавшуюся лодку и, чуть не опрокинув ее, начал работать багром, страшно бурля воду в канале.
– Не тут... спускай лодку ниже... их унесло водой, – торопливо командовал он матросам.
И опять багор пенит воду в канале.
– Нет... еще ниже двигай...
Багор не выходил из воды.
– Данилыч! Вели закидать сети ниже, на перехват утопшим...
– Сам закидаю, государь... Помоги, Господи!
Багор что-то нащупал.
– Стой! Ошвартуйте лодку веслами... Здесь!..
И багор, поднимаясь из воды, поднимал на ее поверхность что-то вроде мешка...
То была спина утопленника... Скоро показались болтавшиеся, как плети, руки и ноги... повисшая долу голова... мокрые черные волосы, с которых струилась вода...
– Кенигсек! Благодарение Богу... может, отойдет.
И царь снял шляпу и перекрестился.
– Ищите других!.. Они тут, должно быть, недалече.
Из толпы солдат и рабочих, стеною стоявших вдоль канала, послышались возгласы:
– Не клади на землю утопшего, государь! Не клади.
– Качать ево! Качать!
– Сымай кто зипун! На зипун ево! Живо, братцы!
На берег из лодки полетел кафтан.
– Сам царь-батюшка не пожалел своей государевой одежи, – слышалось на берегу.
– Пошли ему, Господи, Царица Небесная!
Государь бережно поднимает утопленника, как малого ребенка, тревожно смотрит в его бледное лицо, посиневшее, еще за несколько минут такое прекрасное лицо и так же бережно передает несчастного на руки подоспевшим с Меншиковым матросам.
Утопленника кладут на растянутый царский плащ.
– Качайте... качайте, дабы изверглась из него вода... А ты, Данилыч, обыщи его карманы... нет ли важных государственных бумаг.
Меншиков вынимает из карманов утопленника несколько пакетов, отчасти подмоченных.
– Отдай их Павлу... пускай отнесет в мою ставку и запечатает моей малой печатью... на досуге я сам разберу.
Меншиков отдал пакеты Ягужинскому.
– Нащупали! – крикнули с другой лодки, что была пониже.
– Подавай на берег! Да легче!
– Вот бредень, братцы, на бредне способнее качать!
– А другого на рогожу клади, рогожа чистая.
И началось усиленное качание трех мертвых тел.
Царь стоит около Кенигсека и не спускает глаз с его посиневшего лица, перекатывающегося с правой щеки на левую и – наоборот...
«Не изрыгается вода, не изрыгается... вот печаль! Какого нужного человека лишаюсь! Новый бы Лефорт был».
Царь подходит к покачивающемуся утопленнику и осторожно дотрагивается до его высокого, мраморной белизны лба.
– Холоден как лед...
– Вода студена, государь, – тихо говорит Меншиков.
– От ледяной воды, поди, сердце замерло, не выдержало.
– Знамо, государь, и не от такой воды дух захватывает, а тут долго ли?
Петр, Меншиков и два матроса сменяют прежде качавших.
– Тряси дружней, вот так: раз-два, раз-два...
Жалкое, безжизненное, беспомощное тело!
– Наддай еще! Тряси!..
– Эх, государь, кабы в нем была душа, давно бы вытряхнули, – тихо говорит Меншиков.
– Так думаешь, нет уже ее в нем?
– Думаю, государь; она ведь из воды умчалась в ту страну, где ей быть предопределено, може, в рай светлый, може, во тьму кромешную.
Между тем Ягужинский, придя в царскую палатку (государь не хотел жить в крепости, в доме, а, предпочитая свежий воздух открытого места, велел разбить себе палатку вне крепостных стен), чтоб запечатать вынутые из карманов утопшего Кенигсека бумаги в отдельный пакет, положил их на стол и при этом нечаянно выронил из одного конверта что-то такое, от чего он со страхом отшатнулся...
– Что это? – шептал он побледневшими от страха губами. – Она сама?.. У него?..
Он дрожащими руками взял конверт, из которого выпало это что-то страшное, и вынул оттуда розовые листки, которые привели его в еще больший ужас...
«Ее почерк... Господи!»
Листки выпали из его дрожащих рук.
«Сжечь все это... уничтожить...»
Он торопливо зажег свечу.
«Сожгу... жалеючи государя, сожгу... А того не жаль, его уже не откачать... И ее не жаль».
...Листки и то страшное – у самого пламени свечи.
«Нет, не смею жечь... Пусть будет воля Бога... А я от своего государя ничего не скрывал и этого не скрою. Пусть сам рассудит».
И Ягужинский взял со стола отдельный поместительный конверт, вложил в него бумаги Кенигсека и то... страшное с розовыми листками... и все это запечатал малой царской печатью.
17
Уже поздно ночью в сопровождении только Ягужинского возвратился царь из крепости в свою ставку.
– Какой пароль на ночь? – спросил он вытянувшегося перед ним у входа в палатку богатыря преображенца.
– «Март», государь, – шепнул преображенец.
– Не «Март», а «Марта», – поправил его царь. Войдя в палатку и поставив в угол дубинку, он спросил