Не успел Палий управиться с своей яичницей, как на улице послышался конский топот и у ворот показался отряд польских жолнеров. Изумленный Охрим невольно схватился за саблю и недоумевающими глазами смотрел на старого «казацкого батька»: ему почему-то представилось, что это те две польские хоругви, забравшиеся в Погребище, против которых пани-матка Палииха отрядила из Паволочи казаков под начальством Тупу — Тупу — Табунця — Буланаго и сотника Задерихвист и которые, разбив казаков, ворвались теперь и в Белую Церковь. Не веря своим глазам, он искал ответа на тревоживший его вопрос в глазах Палия, но старые глаза «батька» смотрели спокойно, ровно и по обыкновению кротко, без малейшей тени изумления.
— Чи пан полковник дома? — послышалась с улицы полупольская речь.
Охрим не отвечал — он онемел от неожиданности.
— Универсал его королевского величества до пулковника бялоцерковскего, до пана Семена Палия! — снова кричали с улицы. — Дома пан пулковник?
— Дома… дома, Панове! — отвечал Палий. — Бижи, Охриме, хутко — одчиняй ворота.
Охрим бросился со всех ног. Собаки бешено лаяли, завидев поляков. «Кого Бог несе?», — шептал старик, отеняя рукой свои старые, но еще зоркие глаза с седыми нависшими бровями и всматриваясь в приезжих: «Щось не пизнаю, хто се такий…»
Впереди всех на двор въехал на белом коне белокурый мужчина средних лет, более, впрочем, чем средних, хотя белокурость и свежесть лица значительно придавали ему моложавости. На нем было не то польское, не то московское одеяние. Подъехав к крыльцу, он ловко соскочил с седла, бросив поводья в руки ближайшего жолнера. Палий уже стоял на крыльце, вопросительно глядя на этого, по-видимому, знатного гостя.
— Не полковника ли бялоцерковскаго, пана Палия, мам гонор видить пред собою? — спросил гость, ступая на крыльцо.
— Я Семен Палий, полковник вийск его королевского величества, — отвечал Палий.
— Рейнгольд Паткуль, дворянин, посланник его царского величества государя Петра Алексеевича, всея России самодержца, и полномочный эмиссар его королевского величества и Речи Посполитой имеет объявить пану полковнику бялоцерковскому высочайшее повеление их величеств, — сказал Рейнгольд, став лицом к лицу с Палием.
— Прошу, прошу пана до господи.
Что-то неуловимое, не то тень, не то свет, скользнуло по старому, как бы застывшему от времени и дум лицу и по кротким глазам казацкого батька, и лицо снова стало спокойно и задумчиво. Рейнгольд, окинув быстрым взглядом скромную обстановку, в которой он застал человека, десятки лет державшего в тревоге Речь Посполитую и всемогущих, роскошных магнатов польских, как-то изумленно перенес глаза на седого, стоявшего перед ним старичка, словно бы сомневаясь — действительно ли перед ним стоит то чудовище, одно имя которого нагоняет ужас на целые страны. А чудовище стояло так скромно, просто… И эта мужицкая сковорода с яичницей… Это дикарь, старый разбойник, предводитель таких же, как он сам, голоштанников… Рейнгольд чувствует себя великим цезарем, попавшим к босоногим пиратам…
Он гордо, с дворянскою рисовкой проходит в дом впереди скромного старичка, а старичок — хозяин, как бы боясь обеспокоить вельможного пана гостя, ступает за ним тихо, робко, почтительно.
Но вот они и в «будинках» — в большой светлой комнате окнами на двор и в маленький «садочек», усеянный цветущим маком, подсолничками вперемежку с высокими лопушистыми кустами «пшенички» — кукурузы, до которой Палий такой охотник, особенно до молоденькой, со свежим, только что сколоченным искусною рукой пани-матки маслом.
— Предъявляю пану полковнику универсал его королевского величества и пленипотенцию ясновельможного пана гетмана польного войск Речи Посполитой, — сказал Паткуль, подавая Палию бумаги.
Старик почтительно, стоя взял бумаги, почтительно развернул их одну за другой и внимательно прочел: потом, медленно вскинув свои умные, кроткие глаза на посланца, спросил тихо:
— Чого ж вашей милости вгодно?
— А мне вгодно именем его королевского величества и его царского величества государя и повелителя моего объявить тебе, полковнику, о том, чтобы ты незамедлительно сдал Белую Церковь законным властям Речи Посполитой, — резко и громко объявил Паткуль.
Палий задумался. Кроткие глаза его опять опустились в землю, и он медлил ответом.
— Я жду ответа, — напомнил ему Паткуль.
— Я повинуюсь его величеству… Я зараз оддам Билу Церкву, коли…
Старик остановился и нерешительно перебирал в руках бумаги.
— Что же? — настаивал Паткуль.
— Коли вы покажете мени письменный на то приказ од его царьского величества и од пана гетьмана Мазепы, — снова вскинул он своими кроткими глазами.
Паткуль откинулся назад. Голубые ливонские глаза заискрились. Глаза Палия, кроткие, как у агнца, стали еще кротче.
— В царском желании ты не должен сомневаться, — еще резче и настойчивее сказал первый. — Белая Церковь уступлена полякам еще по договору 1688 года; притом же с того времени царь заключил теснейший союз с королем против шведов, так что нарушать договор он и не может желать; а ты мешаешь успешному ведению войны, отвлекаешь польские войска и упрямством своим навлекаешь на себя гнев царя.
— Упрямством, — тихо, задумчиво повторил Палий, — упрямством… Упрямством я помогаю и царю, и королю… Я за — для того й заняв Билу Церкву, що боявся, щоб вона не досталась и царьским, и королевским ворогам — шведам, бо… бо вы сами горазд знаете, что у ляхив нема ни силы, ни ума — вони и своих городив и фортеций не вмиют обороняти… А в моих руках, пане, Била Церква не пропаде, мов у Христа за пазухою.
Эта простая, но логическая речь не могла не озадачить ловкого дипломата, еще недавно от имени царя ведшего переговоры с венским двором и не встретившего там такого дипломатического отпора, какой он встретил теперь от этого мужика, от простого, «подлого» старикашки.
— Так ты взял крепость на сохранение? — изворачивался дипломат, как уж на солнышке.
— На сохранение, пане.
— А если токмо на сохранение, так и должен возвратить ее по первому требованию владельца.
— И возвращу, пане, коли царь укаже.
— Царь! — Дипломат начинает терять дипломатическое терпение. — Именем царя ты прикрываешься не по правде!
А старичок опять молчит. Опять кроткие глаза его вскидываются на волнующегося пана, и в этих глазах светится не то робость, не то тупость, не то насмешка… Паткуль не выносит этого в одно и то же время и покорного и лукавого взгляда.
Вдруг в открытое окно, выходящее на двор, просовывается лошадиная морда и тихо, приветливо ржет…
— Что это еще? — невольно вскидывается Паткуль.
— Да се, пане, дурный коник хлиба просить, — по-прежнему кротко отвечает Палий.
— Это черт знает что такое! — горячится дипломат. — Я думал, что мне придется говорить с людьми, а тут вместо людей — лошади…
— Ну-ну, пишов — чет, дурный косю! — машет Палий рукою на нежданного гостя. — Пиди до Охрима… Эч який дурный… Мы тут з господином послом его королевськой милости про государственни речи говоримо, а вин, дурный, лизе за хлибом…
Откуда ни возьмись под окном Охрим — и уводит недогадливого коня в конюшню.
— Именем царя ты покрываешься не по правде, — снова налаживается дипломат. — Тебе изрядно ведомо, что царь удерживается от вооруженного против тебя вмешательства потому токмо, что не желает брать на себя разбирательства внутренних дел Речи Посполитой из уважения к королю его милости; но если ты послушанием не постараешься тотчас же снискать милость короля и Речи Посполитой, то царь, по их просьбе, должен будет в согласность трактатов подать им сикурс и выдать тебя на казнь и скарание горлом, яко бунтовщика…