— Да где они, матушка? На Москве их только след остался, стрельчихи да махоньки стрельчата, а сами стрельцы, слышь, в Азове да в Таган-роге на земляных работах, а достальные у нас, в гетманщине.
— Ты, я вижу, Федорушка, стара стала, плохо видишь, — самодовольно заметила Софья.
— И точно, матушка, стара я стала, — вздохнула Родимица, — оттого и на покой прошусь.
— Сгоди малость, дам покой, — задумчиво сказала царевна, — постели мне постель в последний раз, когда царицей буду да и из-под венца пойду, тогда иди на все четыре стороны.
Родимица недоверчиво покачала головою.
— Ты не веришь? — задорно спросила Софья.
— Изверилась, — был ответ, — а было время и я верила.
— Так знай же, стрельцы идут к Москве.
— Что ж толку?
— Как что толку?
— Их потешные не пустят.
— Не говори, Федора: без своего сокола и потешные, что куры мокрые, стрельцы их голыми руками заберут.
Родимица продолжала качать головою.
— Что качаешь? — не вытерпела Софья.
— Не верю.
— Ах ты Фома неверный!
— Не поверю, матушка, пока не увижу.
— Ин слушай же! — разгорячилась Софья. — Ты говоришь, что стрельцы под Азовом стоят?
— Под Азовом.
— Ан нет! Слушай-ка: сейчас сестра Марфа присылала певчего к моей постельнице, к Вере Васютинской…
— Это Демушку-певчего? — перебила ее Родимица.
— Демушку, а что?
— Ох, матушка, наживем мы беды с этим Демушкой.
— Что так?
— Верка-то…
— Васютинская?
— Она самая… О-ох!
— А что, Федорушка?
— Али не заметила?
— Не заметила ничего… Что такое?
— Да пузо-то у ней на нос лезет.
— Как пузо?
— Да чижала.
— Что ты!
— Верно слово, беременная, почти на сносех.[13]*
— Ах, матушки! — удивилась Софья. — От кого же?
— Да все от Демушки… Я давно замечала… А нехорошо, ежеле девка в монастыре обродится: на тебя, матушка, покор будет, твоя постельница.
Софья задумалась.
— Хорошо, я разберу это дело, — сказала она, помолчав, — ишь ты, хохлуша! А какая, кажись, скромница.
— Что делать, матушка! Дело молодое…
— Правда, Федорушка… Так сестра Марфа и велела ноне сказать Верке через Демку: у нас-де наверху позамялось: хотели было бояре, из наших, маленького царевича удушить, чтоб совсем извести нарышкинское семя, только его подменили, а его платье на другого робенка надели, да царица узнала, что это не царевич, и сыскала царевича в другой горнице, так бояре-де царицу по щекам били. А об царе сказывали, неведомо жив, неведомо мертв, а вернее того, что его не стало, так надо-де о царстве промышлять, и для того-де по стрельцов указ послан, чтоб шли меня на державство ставить.
Родимица сосредоточенно молчала, как бы к чему-то прислушиваясь.
— Так вот каки вести, Федорушка, — закончила Софья.
— Дай-то Бог, — вздохнула старая постельница, — только, может, это одни разговоры.
— Где разговоры! Стрельцы уж у Воскресенского: не нонче завтра к Москве будут. Так-то, Федорушка! Тогда вот я и отпущу тебя, когда ты нам свадебную постельку постелешь…
— Ох, матушка! Уж свадебную!
— А то как же? Ты скажешь, я стара? Правда, не молоденькая девчонка: поди, и все сорок наберется… Так что за беда! Не одним молоденьким венцы златые куются.
— Оно так, матушка, какая еще твоя старость!.. Вон я, старая да окаянная, и то у своей дочери родной жениха отбила… О-ох, горе мое!
— А что Сумбулов? — спросила ее царевна.
— С горя, матушка, да с печали постригся.
— Что ты, Федора!
— Истину говорю, царевнушка золотая: сама видела Максима в чернеческом клобуке.
— А в котором монастыре постригся?
— В Чудове… Слышала я в ту пору, когда царь здесь был, сказывали: пришел в Чудов государь к обедне, а после обедни и видит, что все чернецы подошли к антидору, один токмо не подошел. Царь и спроси: кто этот чернец, что антидора не берет. «Сумбулов был на миру, говорят, Максимом звали, дворянин, а после боярство получил от царевны-де Софьи Алексеевны за то, что вместо Петра — Иоанна — царевича на царство выкрикивал на Красном крыльце». Царь и подзови его к себе. Для чего ты, говорит, не подошел к антидору? Не посмел, говорит, пройти мимо тебя и поднять на тебя глаза. А царь и велел ему итить к антидору, а после того вдругоряд подзывает его к себе и говорит: «Отчего-де я тебе при выборе на царство не показался?»
— Так и спросил? — полюбопытствовала Софья и вся вспыхнула.
— Так и спросил, сказывают.
— А тот что?
— А тот и говорит: Иуда, говорит, за тридесять сребренников продал Христа будучи его учеником, а я-де твоим учеником никогда не бывал-то диво ли-де, что я тебя продал будучи мелким дворянином за боярство!
— Ишь к кому приравнял! Ко Христу! Пьяницу-то! — снова вспыхнула Софья.
В то время в дверях кельи показалась молоденькая черничка в черной монатейке, красиво оттенявшей белое личико с черными, воронова крыла волосами, заплетенными в две большие косы.
— Ты что, Веруша? — спросила ее царевна.
— От государыни царицы Евдокей Федоровны постельница прислана спросить о твоем здравии, — прощебетала хорошенькая сероглазая черничка.
— Добро, Веруша, кликни ее сюда, — отвечала царевна. — Ах, постой, постой, Веруша! — спохватилась она. — Подь сюда поближе.
Черничка проворно и с веселой улыбкой подошла к царевне. Та внимательно осмотрела ее с головы до ног.
— Это новая монатейка на мне, матушка-царевна, — прощебетала черничка, видимо, избалованная своею госпожой, — хорошо сидит?
— А повернись-ка, стрекоза, боком, — сказала Софья, — сидит хорошо.
— Чаю, и с боку хорошо, — сверкнула «стрекоза» своими белыми, как перламутр, зубами и повернулась.
— Хорошо-то оно хорошо, — сказала улыбаясь Софья, — да вот тут что-то неладно.
И царевна тронула девушку за живот.