грубых и необразованных людей. К крайнему нашему удивлению, в присутствии шаха они не обнаружили никакого неприличного поступка. Шах сидел на золотом троне и блеском своего наряда ослеплял глаза смотрящих. Все придворные восклицали: «Джамшид! Дараб![151] Нуширван! Но нет! Они недостойны даже носить туфли за нашим падишахом!» По обеим сторонам трона блистали золотом и алмазами многочисленные сыновья шаха, как звёзды вокруг полной луны. Далее стояли три главные везира, «опоры государства, море мудрости и благоразумия»; наконец, у самой стены, два ряда пажей небесной красоты, держа в руках разные драгоценности персидской короны. Среди такого изобилия дорогих камней, блестящих парчей, кашмирских шалей, золота, шёлку и бород, выбритые, остриженные, общипанные франки, на тонких, незакрытых ногах, плотно оклеенных сукном, казались не людьми, а обваренными кипятком цыплятами. Они стали в середине залы, нисколько не смутясь видом лучезарной особы великого падишаха. Из их поступи, приёмов и смелого обращения можно было приметить, что они считали себя ничем не хуже нас и едва ли не такими же чистыми созданиями, как и мусульмане.
Речь, произнесённая английским послом перед шахом, носила на себе явный отпечаток невежества этого народа, которому светскость и риторика равно неизвестны. Она была сочинена без всяких прикрас: без метафор, без гипербол, без аллегорий – и заключала в себе простое изложение дела, точно такое, какое может иметь место в речи погонщика верблюдов к погонщику лошаков. Не будь искусство переводчика, Царь царей, верно, не услышал бы от своего гостя ни того, что он Повелитель всей земной поверхности, ни даже, что он Перл раковины самовластия и Рдеющий мудростью хвост Большой Медведицы правосудия и великодушия.
Перо вечности, обмакнутое в чернила беспредельности, едва ли было бы достаточно для описания всех замеченных нами странностей этого забавного поколения неверных. Нет сомнения, что только одна чистая, прозрачная вода веры пророка в состоянии смыть с них те толстые слои осквернения, какими покрыты тела их и души. Присутствовавшие при аудиенции мусульмане все были того мнения, что, приняв мусульманский закон, англичане приобрели бы сугубое преимущество в настоящей и в будущей жизни; во-первых, для душ своих они обеспечили бы роскошное помещение в том же самом ярусе неба, как и коренные питомцы ислама, а во-вторых, с их деньгами, веруя в предопределение, не заботясь о том, что будет завтра, и беззаботно уповая на милость аллаха, могли бы завесть себе на земле такой несравненный кейф, что столб дыму сладости, клубящегося из кальянов нежного бездействия, упирался бы верхним концом в самоё созвездие Рака.
Глава XXXIII
Хаджи-Баба пользуется милостью верховного везира. Дипломатический мешок. Награда за усердную службу
Переговоры, о которых упомянул я в предыдущей главе, сильно послужили к моему возвышению. Считая меня сведущим в делах Европы, правительство употребляло меня по разным поручениям в сношениях своих с франками, пребывающими в Тегеране, и, таким образом, сделался я известным верховному везиру и многим другим сановникам.
Мирза Фируз был человек небогатый и не мог долго содержать меня на свой счёт по той причине, что, с возвращением его в столицу, прекратилось и посольское его жалованье. Он рад был видеть, что я начинаю помышлять о своём пропитании, и превозносил похвалами мои дарования и проворство перед теми лицами, которые могли заступить его место. Я также не пропускал случаев и все обстоятельства, все людские твари, мусульман и гяуров, деятельно направлял к своей пели, заставляя их работать в мою пользу. При виде сильного покровительства умолкли и недоброжелательные толки о прежних моих похождениях, а если кто- нибудь заговорит об них, то десятеро отвечали ему:
– Сохрани господи! Это совсем не тот Хаджи-Баба, который был замешан по делу муллы-баши и украденной лошади! Тот был плут и дурак, а этот, изобретатель ума и мысли, пользуется милостью у важных особ и лицо у него удивительно белое.
Верховный везир был единственный человек в Персии, который управлял шахом по своему произволу. Его проницательность, тонкость ума и особенное присутствие духа давали ему на то полное право. Он занимал эту высокую должность почти с самого вступления шаха на престол и умел так искусно все государственные и частные дела его переплесть с гибкою своею особой, что для Персии и её повелителя она сделалась такою же необходимою, как и ежедневный восход и закат солнца.
Заслужить его протекцию было главным моим предметом. Я стоял перед ним всякое утро в качестве обожателя его доблестей; и как дела франкские преимущественно занимали тогда его внимание, то он всегда обращался ко мне с каким-нибудь вопросом о гяурах. Впоследствии стал он посылать меня к английскому послу с разными известиями и предло-жеаиями, и я, принося ему ответы и прикрашивая их обстоятельствами, льстящими его самолюбию, много содействовал взаимному благорасположению двух переговаривающихся сторон и сам сделался любимцем одной из них.
Везир страстно любил подарки. Все его отношения к английскому послу, все разнородные политические виды соединялись, как лучи в фокусе, в центре сундука этого неверного. Я чувствовал, что долг любимца подобного государственного мужа состоит в том, чтоб исторгать для него самое большое количество взяток, и охотно посвятил себя этой важной части дипломации. При размене приветственных даров я успел преклонить строгое равновесие взаимного великодушия неоспоримо на нашу сторону, и это подало везиру понятие о пользе, какую можно извлечь из моих дарований.
Дело шло о заключении вечного союза, торгового и политического, между Персиею и Англиею. Мои покровитель был назначен к переговорам в качестве первого уполномоченного со стороны шаха. Я не мог иметь влияния на определение статей трактата, но не переставал увиваться между договаривающимися, как собака между поварами и кастрюлями.
Наконец дождался я своей очереди. Заседание раз продолжалось до самой полуночи, и переговорщики после жарких прений разошлись с разногласием. На другой день, поутру, везир позвал меня к себе в андарун, куда допускались только самые приближённые его служители. Я застал его на постели, обложенного мягкими подушками. В комнате не было никого более.
– Хаджи! – сказал он мне умильно, – подойди ко мне поближе и садись у постели. Мне надобно поговорить с тобою об одном важном деле.
Я сел почтительно, повинуясь его приказанию, но не постигая, чем заслужил такое беспримерное отличие.
– Вот в чём дело, – промолвил он. – Англичане домогаются открытия для их торговли всех персидских гаваней и для их подданных свободного проезда через все наши владения. На это мы никак согласиться не можем. Мы предоставляем им одну гавань, и только; бродить же по всей нашей земле ни под каким видом нельзя дозволить неверным. Они сделают с нами то же, что сделали с Индием, – как раз приберут нашу Персию в свои поганые руки. Но – погляди на этих пустодомов! – они стращают нас немедленным оставлением Тегерана, если мы им откажем в таком сумасбродном требовании! С другой стороны, шах объявил мне, что я буду отвечать своею головою, когда допущу разрыв с ними, а мы почти уверены, что и он сам найдёт домогательство их неуместным. Скажи, что тут делать?