Неужели он не заметил, что вокруг него только дети, одни маленькие и без бород, а другие побольше, но лысые и бородатые, и все злые, и все дети.
Не дети ли пьющие вино и радостно хохочущие от того, что земля качается?
Не детство ли — короткая память, — не глубже вчерашнего дня?
Не детство ли прятать от себя с глаз долой всё мрачное и невесёлое, чтобы лишний раз не портить настроение? Даже внешность гроба сегодня мало кому известна. Гробы и похороны исчезли с улиц. По- видимому смерть исчезла тоже и никто не умирает. Страдания рассованы по больницам, вход в которые строго воспрещён, и так, спрятав голову под подушку, мы гениально избавились от всех проблем.
Мне хочется прервать моего протеже и дополнить его мысли некоторой аннотацией. Серафим вовсе не враг тех или иных слишком выпирающих или вогнутых явлений. Выражаясь слогом враждебной нам идеалистической философии, он скорее враг явления как такового или, точнее — афонский монах, тоскующий по своей горе в центре шумного столичного города. Его гора — какая-то неизречённая и несуществующая въявь родина, зов которой он слышит эхом, беспорядочно мечущимся в теснине улиц. Но улицы длинны и безрадостны. Эхо слабо и непонятно откуда слетевшее. На безрадостных улицах встречаются безрадостные искушения. Но что значит искушение? Не есть ли слышание, видение и вообще сама жизнь — искушение? Вот если мы посмотрим на вселенную таким образом, то дальнейшее будет гораздо более удобопонятным.
Я — человек тугокоммуникабельный. Знакомлюсь легко, но поддерживать знакомства затрудняет недостаток легкомыслия и часто наступающие сезоны отчуждения. Раньше я даже знакомился на улицах, но с годами всё реже и реже, не знаю почему. Вернее знаю. Я очень быстро определяю главную маниакальную идею человека, сталкиваемого со мной разными обстоятельствами, и чем больше обстоятельств, тем яснее и чище мономысль, а также стержень поступков тех, с кем я общаюсь. И эта маниакальность мыслей и действий всякого человека меня ужасно утомляет. С незнакомыми мне гораздо легче. Их мании ещё не разгаданы, и в запасе есть несколько не обусловленных дней или месяцев. К сожалению, со мной приключались мгновенные проникновения в идеи фикс случайных прохожих и даже в мании шофёров машин, проносящихся мимо со скоростью 70 км в час. Особенно тех, что с фотографиями усатого, как кот, грузина на ветровых стёклах. Имея подобные способности, очень трудно жить в некоторой части вселенной, специализирующейся на конвейерном производстве маньяков.
Я иду по странным улицам, обрамлённым обрубками деревьев с новомодной пролетарской стрижкой крон под корень, отчего сразу переношусь в марсианский пейзаж научно-фантастических романов 50-60-х годов. Скамьи для сидения чрезвычайно редки даже в парках и скверах (у марсиан слишком прямая для сидения спина), а там, где они есть, стоят не уединённо, как было во все времена и во всех государствах, а группами, во избежание чересчур индивидуального отдыха. Я прохожу мимо марсианских домов без вывесок и номеров, но с постовыми у входов. Меня толкают плотные марсианки с покатыми, как у борцов, плечами и с тяжёлыми сумками в руках. Старики-марсиане шарят по мне нехорошими взглядами, а у пятилетних девочек-марсианок лица закоренелых шлюх. Я ловлю обрывки инопланетных разговоров прохожих, нет, я не ловлю, они сами настигают мои израненные земным многомиллиардным пережёвыванием одного и того же уши: квартира, мясо, рубли, развод, аборт, пенсия. Отставники со своими сосками-газетами шумят о своём несогласии с сегодняшним днём или о чём-то давно позабытом, а я думаю: как? И здесь мясо, аборты и рубли? И здесь отставники, куда ни плюнь? Каждый начальник отдела кадров, каждый завхоз, каждый начальник пожарной, внутренней и прочих охран?
О, бедные марсиане! Я впиваюсь глазами в их некрасивые, испитые, колючие и пучеглазые инопланетные лица и благодарю их за чудное чувство утраты душевного равновесия и личной полноценности, чуть было не погубивших мою земную жизнь. О, божественные девы, с подделанною румянами чахоткой на щеках, с мечтами о будущих отставных, а пока червон — думаете — ных, ошибаетесь — червонистых марсианских лейтенантах! О, Аполлоны планеты бурь с животиками и значительными усами, украшающими ваши незначительные (видимо, от слабого марсианского притяжения) лица, пристёгнутые к своим чудесным двигательным аппаратам, напоминающим наши земные консервные банки для сардин на четырёх колесиках! Между нами провалы космоса, но нас роднят физиологические функции и мазохистские игры в любовь, нас с вами роднят дерзкие думы о светлом будущем. Интересно, какой степени светлости ожидаете от будущего вы, мои адекватные друзья, любовницы и враги?
Дальше следует значительный пропуск, совершенно случайно соизмеримый по протяжённости с временем, необходимым для забивки «косяка». Видимо, Серафим с трудом переключается с марсианских ощущений на земные.
А что ещё поражает у марсиан, так это эпический и даже эпохальный субъективизм суждений. Засранные, нищие марсиане с апломбом творцов вселенной судят обо всём на свете и выходят правыми в любой совершённой ими глупости. Всё марсианское — хорошее, всё чужое — плохое и точка. Что с того, что у нас пятиногие телята плодятся и лысые дети. Зато вон какой на Венере смог и расовая сегрегация. А что вы там лепечете о венерианском здравоохранении. Во-первых, оно не венерианское, а венерическое, а во- вторых, грабительское — за доллары, а у нас за рубли, то есть — бесплатное. А как часто марсиане меняют свои убеждения, невозможно даже уследить за этим. Тех, кого ругали вчера, хвалят сегодня, но завтра за это же и посадят. Сначала всё пресекается, подавляется, ретушируется, но, дойдя до дозволенного предела прочности подобной системы, разом списывается на старый режим, чтобы завтра, при новом режиме приняться вновь за старое по сути, но формально «революционно новое».
Я бы на этом Марсе и одного дня такой жизни не выдержал. Бежал бы или утопился. А они ничего, живут и оправдывают всё грандиозностью свершающихся трудовых или боевых побед, величием творимого ими неслыханного доселе бытия. Это же пресловутое величие помогает им замести всякие мелкие (и не мелкие тоже) гадости пушистыми хвостами добровольно-принудительных самообманов, и главное, когда приходит момент, выпуча глаза на грязный потолок больничной палаты, умирать бессмысленно, как кот, выброшенный на помойку, оно, величие внушает, что бывшее было не напрасно и жертвы твоих доносов не жертвы, а гнусные враги. О, человек! Не боишься ли ты в зеркале вместо лица своего однажды увидеть свою задницу? Нет? А я вот так себе надоедаю за неделю, что в пятницу вечером вою от тоски.
Боюсь, что знакомиться с таким типом, как Серафим, после всего вышеизложенного просто небезопасно, а не то что полезно. Но есть у каждого пишущего маленький секрет. Дабы придать писанию весомость и рельефность, все пишущие, особенно откровения, всегда сгущают краски. Вспомним откровения святого Иоанна. Так уж водится среди нас, манипуляторов. Ещё, слава Богу, что Серафим пишет русскими буквами и в основном русские слова. А то ведь мог бы, как Лев Толстой «Войну и мир», по-французски запузырить, или русскими буквами, да нерусскими мыслями и словами страниц 500 отодрать, и вам бы для интеллигентского престижу пришлось на эту ахинею молодость или зрелость, а то и старость потратить ни за грош. А Серафим свой в доску, конечно, не диск-жокей и не заведующий овощебазой, а литератор с перцем. Но что тут зря болтать, сейчас сами увидите.
Встречи
Встреча вещь не простая. Бешеную собаку или классического идиота и то запросто не встретишь, а уж хорошего человека и подавно. Моё первое открытие Лины произошло традиционно (не предрекает ли оно и традиционную развязку?) в банальнейшей компании евших и пивших, а потом возбуждённо говоривших и прыгавших под ритмические звуки людей. Традиционным выглядело её удивление, когда она почувствовала на своём колене под столом мою жилистую ищущую руку. Может быть, менее традиционным было то, что после первого познания друг друга мы не расстались на неопределённый срок или навсегда, а линии наших жизней стали всё более свиваться друг с другом, как два телефонных провода, по которым, правда, бегут совсем разные разговоры.