Мне стыдно иметь жену, иметь детей и быть связанным по рукам и ногам!
В Москве так заведено: если ты стучишься в дверь, то обязательно чего-нибудь добьешься…
А я абсолютно не могу ничего добиться, ибо прописан на своей жилплощади совершенно один!
8 ноября подошла ко мне во дворе одна соседка, которая давно уже знает меня, и говорит: «Адам Абрамыч, все переезжают жить в новые дома, а вы? Вы живете в этом доме четверть века, имеете жену, имеете детей, работаете не покладая рук, почему же вы не хлопочете?!..»
Что мог я на это ответить?
Не мог же я рассказать, в какое глупейшее положение попал вместе со всей своей семьей!..
Никита Сергеевич Хрущев, выступая весной на открытии новой сверхмощной гидроэлектростанции, очень и очень правильно отметил, что самое дорогое для человека — это время, ибо упущенное время ни за какие деньги не воротишь…
ЗОЛОТЫЕ СЛОВА!
Сказано это в связи с разработкой новой Программы КПСС, а поэтому и всех нас касается, ибо мы упустили годы, самые лучшие свои годы, и потеряли очень многое.
Вот тебе факты, одни только факты.
Я потерял инвалидность — раз.
Пенсию — два.
Ждал, что ты приедешь, и не работал.
Думал, вот-вот приедешь, а ты в ответ присылала одни лишь торжественные обещания…
Два года терял я право на получение жилья!
Но самое главное — потерял лучшие годы жизни!
Женился, а жены и детей совершенно не вижу — разве это жизнь?
Самые лучшие годы уходят!
Разве можно жить отдельно?
Мы же не в разных странах живем, не на разных языках говорим.
Почему же у нас с тобой такое взаимонепонимание?
А вдруг что-нибудь случится?!..
Вот у нас в жилищной конторе одна женщина воспитывала двенадцатилетнего сына, 7 ноября внезапно заболела, а 10 ноября скоропостижно умерла.
Прожила всего-навсего 37 лет и очень бедно, ибо муж ее бросил, а зарплата была 360 рублей.
Администрация выделила на ее похороны двести рублей.
Служащие конторы и знакомые жильцы собрали по подписному листу еще тысячу рублей.
Я дал десять рублей.
Решили на одну часть этих денег купить все необходимое для похорон, а на остальную часть приобрести ее сыну одежду и обувь.
Говорят, после похорон его возьмут на воспитание в детскую школу-интернат.
Вот как коротка бывает человеческая жизнь!
Всего прожила очень мало, но была очень тихая и вежливая со всеми работница.
Дорогая моя ЛЮБА, разве можно жить отдельно?
Когда же станем жить вместе?
Когда же перестанем писать друг другу все эти письма?..
И у тебя, и у меня — никого нет.
Вдруг еще заболеешь, и некому будет стакан воды подать!
Хорошая квартира, хорошая одежда, хорошее питание — еще не все.
Люди умирают и в хороших квартирах!
Главное — жить вместе.
Пусть будет черный хлеб, но мы будем кушать его вместе, и тогда он покажется нам вкуснее, чем белый!
В этом отношении «клоун» с подругой умнее и лучше нас.
Они живут вместе и все свои трудности переживают вместе…
Вместо послесловия
Двадцатичетырехлетним, сочиняя «Чужие письма», я и думать не думал о том, что характер их персонажа предопределен историческими и обусловлен социальными, исковеркавшими ему жизнь причинами…
Но помнится, что однажды, как никогда прежде, почувствовал я, выпускник филологического факультета, насколько многовластна в нашей жизни повседневная пошлость. И где-то даже вычитал, что вера в такую жизнь может стать универсальной религией человечества.
Откуда эта пошлость, спрашивал я себя?
Почему советские люди, которым так или иначе предстоит умирать, вовсе не думают об этом?
Поначалу я просто-напросто из любопытства следил за разнообразнейшими проявлениями этой пошлости, подбирая, например, всякий исписанный человеческой рукой бумажный листок, а потом всерьез начал склоняться к мысли, что пошлость жизни — это нечто неизбежное и почти неизлечимое, что именно в ней проявляется сокровенная основа любой человеческой натуры — ее ничтожество.
Чтобы жизнь возымела какой-либо смысл, нужно избавиться от пошлого самодовольства, на которое человек не имеет ни малейшего права, ему необходимо во что-либо верить, потому что одна лишь вера одухотворяет бытие. Я понял, что пошлая жизнь — это прежде всего жизнь неверующая, наполненная мелочами, удовлетворяющаяся ничтожным и забывающая о существеннейшем — хотя бы о смерти…
Поздней осенью 1968 года, когда «Чужие письма» были написаны, я показал их своему университетскому учителю, к прискорбию, ныне уже покойному литературному критику Владимиру Турбину, и тот посоветовал мне отнести их в “Новый мир”, сопроводив запиской к заместителю главного редактора журнала, к сожалению, ныне тоже уже покойному литературному критику Владимиру Лакшину.
Записка та сохранилась: «Володя (тезки-критики были сокурсниками по филологическому факультету), мне очень хотелось бы, чтобы ты и Игорь Виноградов ознакомились с небольшой повестью нашего выпускника Саши Морозова «Чужие письма»: вещь эта, насколько я могу судить, очень «новомирская»; мне она нравится, хотя я как-то не представляю себе, что кто бы то ни было отважился ее напечатать. Но все- таки посмотрите ее вы оба, вам виднее, вдруг вы сочтете возможным трансформировать ее как-то так, чтобы и существо дела не изменилось, и с точки зрения некоего собирательного критика повесть не оказалась бы столь опасной…»
«Вы схватили самый нерв идиотизма нашей жизни», — говорилось в редакции. Но на страницах «Нового мира», пытавшегося именно в ту пору опубликовать «Раковый корпус», повесть не появилась и какое-то время кочевала по редакциям других столичных журналов, вызывая их возмущение тем, что «герой» этой повести и сквалыга, и квартирный склочник, и вздорный моралист, и безвольный путаник.
«Трудно понять, — недоумевали штатные рецензенты, — из каких тараканьих щелей выползло на свет сие существо, в котором нет ни единого признака нормального советского человека…»
«Характер, несомненно, любопытен, но, к сожалению, он доведен до таких гротесковых форм, что воспринимается как явление исключительно редкое, нетипичное…»
«Ваш герой, если уж говорить прямо, интересен только тем, что ждешь — до какой еще низости он может опуститься, на какую подлость способен…»
«Ваш герой есть ничтожество — отвратительное, глупое, злое. И в главные герои он никоим образом не годится…»
Во утешение авторского самолюбия приходилось довольствоваться историко-филологическими изысканиями утверждения собственной правоты и прав моего персонажа на литературную жизнь.
И оно нашлось.