подвижные руки, торчавшие из ослепительно белого свитера, напоминали известный шедевр: «Уголь на снегу». Протяжная музыка речи то переходила в шелестящее бормотание, то сотрясала воздух напряженными звуками. В коридоре галактической станции звучала поэзия заклинаний. Иван узнал суахили – древний язык «черного» континента.
– Вы не должны обижаться, – настаивал математик. – Они тут никак не придут в себя после исчезновения координатора. Я могу их понять, хотя видел этого человека всего только раз, да и то мельком, за день до того, как это случилось.
– А все-таки, что же случилось?
– Спросите что-нибудь легче, – Курумба развел руками. – Человека хватились после того, как он не ответил на вызов. Стали искать. Прибывшие на станцию эксперты нашли следы его рук на крышке люка, ведущего в камеру расщепителя. Однако за люком в приемном бункере следов не было, и нет никаких доказательств, что координатор покинул станцию. Экспертам пришлось ограничиться заключением, что никто из сотрудников к исчезновению координатора не причастен.
Конин не останавливал математика, хотя результаты обследования знал еще на Земле. Он не рассчитывал узнать что-то новое, а ждал терпеливо, когда будет уместно спросить о том, что сейчас его больше всего волновало.
– Я сам здесь случайно, – продолжал математик. – По недомыслию взвалил на себя непосильную ношу. Знаете, есть такие проблемы, за которые сразу не знаешь как взяться. И вот мечешься, ищешь места, где бы бедному теоретику всласть поработать. С Норой мы знакомы давно. Это она меня убедила, что лучшей «пещеры», чем эта станция не найти. Но рассчитывая обрести здесь благословенную тишь и глушь, я оказался в водовороте скандала… Не успели оставить в покое нас визитеры и эксперты – заболела Мария Николаевна…
– Что с ней? – невольно вырвалось у Ивана.
Но Курумба вдруг стушевался. Конин услышал шорох и повернул голову. Опустив руки по швам за спиной стоял начальник галактической станции.
– Прекратите допросы, – сдержанно приказал Строгов. – Пожалуйста, идите в каюту.
Когда уже по дороге к себе, Конин услышал музыку, он вспомнил о музыкальном салоне и прошел в дверь, за которой, по его мнению, кто-то не очень удачно импровизировал. В зале стоял полумрак. Видны были только кресла импровизации, обращенные спинками к выходу. Иван постоял, дав привыкнуть глазам. Над спинкой дальнего кресла шевельнулся протуберанец русых волос.
– Это Жемайтис – самый близкий ей человек, – догадался Конин, сел в ближайшее кресло и, не включая свой пульт, прислушался.
Обрывки мелодий пролетали, как птицы в тумане. Большая часть их была Ивану знакома. Время от времени музыка удаляясь, стихала, а вблизи раздавались какие-то скрипы, шорохи и постукивания. Словно кто-то притопывал ногами, хрустел, разминая суставы. Затем стайки мелодий опять поднимались над горизонтом. Казалось, импровизатор не имеет понятия о гармонии. Все шло в унисон. Дилетант за пультом импровизации сразу себя выдает. Но здесь было полное пренебрежение к музыке – жалкая какафония с приливами и отливами, с неожиданными взрывами и паузами и просто бездумное скольжение в одной звуковой плоскости, как в хаосе сновидений. Единственной реальностью было трепетанье русого хохолка и кончиков ушей над спинкой кресла. Решив для себя, что это – не музыка, Иван перестал обращать на нее внимание, но не слышать совсем – не мог. В импровизации главное начать. Каждый звук имеет родство с предыдущим, повторяя, дополняя, развивая или отрицая его.
Музыкальная канитель опять отодвинулась. А вблизи что-то хрустнуло, просвистело негромко, простучало, осыпалось. И вдруг… появились следы птичьих лапок. Слышалось далеко. Холодный воздух трещал от вороньих споров. Темными кляксами выделялись птицы на чистом снегу. Кто-то скрипел по дорожке. Клубился морозный пар. Раз-другой свистнула на ветру голая липа. Осыпался нежнорозовый иней. В пол-неба горела заря. Алые перья облаков лежали еще среди звезд. С той стороны, откуда вставало солнце, как вступление к чему-то очень серьезному, пульсируя, приближалась захватывающая напряженная музыкальная тема. Так манящая и пугающая жизнь представляется в детстве великим шумом и светом. То было какое-то волшебство. Конин знал, что на самом деле кроме русых вихров и антеннок ушей ничего увидеть не может. И все же он видел, как бледнела заря и появлялся малиновый краешек солнца. Тогда хаос звуков как-будто сорвался, не выдержал, выпустил томившийся в нем чистый голос, несущий в себе нечто словами невыразимое. Конин вдруг понял, что такой музыки вообще быть не может и, узнавая, весь подался вперед. То были ее голос, ее манера смеяться, дышать, смотреть. Вернее не покажешь. С большей любовью не отразишь. Маша оживала перед ним, как чудесное наваждение. Теперь он догадался: все, что звучало до этого было лишь капризом импровизатора, страусиное прятание головы под крыло. Но вот притворство отброшено, и словно ощетинился зверь – все перекрыл, нарастая, истошный вопль. Тревожный, колючий, он впивался в мозг, и в груди на него отзывалась острая боль.
Конин включил встроенный пульт импровизации.
– Остановись! – зарокотал под потолком мощный басовый аккорд. Конин не ожидал, что может создать столько шума. – Возьми себя в руки! – ревело органное многоголосье. И сразу же стало легче дышать.
– Вот чего не хватало, – подумал Иван. – Воздуха.
После короткой приводящей в чувство фуги, в такт с ударами сердца застучала токатта. Она была, как «искусственное дыхание для души». От напряжения стало жарко. И тут русая шапка волос над спинкой кресла исчезла, и музыка оборвалась.
– Хватит! – раздался крик, звонкий, будто настроившийся перекричать только что отгремевшие звуки.
Конин поднялся. У центрального пульта, нажимая кнопки выключения аппаратуры, стоял взлохмаченный человек и стонал: «Довольно! Прошу вас. Не могу больше слушать!» Узнав Конина, он выпрямился и дернул головой, как-будто желая стряхнуть наваждение. На лице его отразился ужас.
– Что с Марией Николаевной? – закричал Конин. Он не мог ни о чем больше думать.
Эдуард опустил голову, но губы его шевелились. Это был стон, означавший: «Ей очень плохо…». Иван с трудом понимал его речь.
– Умоляю! Что у нее?
– Этого нельзя объяснить. Ей постоянно кажется… Нет! Я не могу вам сказать. Фрау Винерт боится, что у Маши не выдержит сердце.
Язык Жемайтиса отличался обилием санскритских фонем. Такой островок – заповедник индоевропейского праязыка сохранился на юге Прибалтики. На нем говорило племя высоких спокойных людей. У Эдуарда все было наоборот: небольшого роста, подвижный, он принадлежал к исключениям, которые лишь подтверждают правила.
– Я хочу ее видеть! – заявил Конин.
– Это ее убьет!
– Неужели я такой страшный?!
– Не в это дело. Простите, я не могу объяснить.
– Но кто же мне объяснит?
Щелкнул динамик внутренней связи.
– Эдуард, если вы еще в музыкальном салоне – это был голос Винерт, – подойдите скорее к нам.
– Иду! – крикнул Жемайтис, срываясь с места. Конин посторонился.
– Что же получается – думал он, – человек развил в себе музыкальное чувство слова, обрел дар поэтической дешифровки, позволяющей понимать любой незнакомый язык, не заглушая его природного аромата сухим переводом. Кажется сделано все, чтобы превратить общение людей в праздник… Почему же здесь оно доставляет мне только страдания?
3
Вернувшись в каюту, Конин взглянул на себя в зеркало.
– Что происходит? Кажется, я такой же смешной, как всегда. Почему от меня шарахаются? – он прикрыл глаза и опустился в кресло, вспомнив, как уже однажды не сумел понять человека и потом не мог себе этого простить.
Это случилось незадолго до выпуска из академии. Утром стало известно распределение, а после обеда он сидел в полупустом кафе, предаваясь мечтам. Назначение было желанным, но, не умея гибко