желание о них писать.
Обо всем этом мы беседовали у Класса, а после позднего ужина прямо на кухонном столе разложили рукопись моего рассказа. Проанализировав каждое предложение, Класс объяснил, какие приемы работают, какие нет, рассказал, как можно украсить и обогатить каждый эпизод, чтобы диалоги получились живыми, а описание динамичным.
Разобрав последнее предложение, писатель передал мне рукопись со словами: «Все, больше мне нечему вас учить». За окном занималась заря, пели первые птицы. Жадно ловя каждое слово, я потерял счет времени, а когда пришла пора прощаться, почувствовал огромную усталость. В тот ранний час я окончательно убедился в том, что знал уже давно: мне суждено быть писателем.
А что случилось с первым рассказом? «Стрелка» так и не напечатали. Целый год я рассылал его в разные журналы, откуда он неизменно возвращался с пометкой: «Слишком натуралистично». В одном издании его продержали несколько месяцев, и у меня появилась надежда. И все же рукопись вернулась ко мне, мятая, в пятнах кофе... Журнал обанкротился, и новые арендаторы нашли ее в ящике стола. Ничуть не обескураженный, я отложил «Стрелка» в сторону, потому что на уме было новое произведение — роман о бывшем работнике спецслужб, вернувшемся из Вьетнама и не на жизнь, а на смерть схлестнувшемся с ветераном Корейской войны, ныне шефом полиции в маленьком городке. Роман был посвящен конфликту поколений пятидесятых и шестидесятых, Кореи и Вьетнама, ястребов и голубей. Я решил назвать его «Первая кровь» и посвятить Филиппу Классу и Уильяму Тенну, с отдельной благодарностью каждому, потому что один и тот же человек помог мне и как педагог, и как талантливый писатель.
А «Стрелок» и в этом сборнике не появится. Я его очень ценю, но сейчас он кажется сырым, чем-то вроде ученической работы.
Рассказы из данного сборника представлены в хронологической последовательности. В них нет ни шпионов, ни международных скандалов. В основе сюжета — эмоции и переживания: страх, дрожь, трепет. Хорек продолжает путешествовать по туннелям души. Эти рассказы — следы его кипучей деятельности.
Капель
Ту осень мы решили провести в загородном доме моей мамы. Малая родина: здесь я родился и вырос. Не перестаю удивляться: за столько лет в провинции практически ничего не изменилось. Зато изменился я сам и сейчас вижу все глазами взрослого, хотя иногда кажется, какая-то часть души вернулась в прошлое, и я чувствую себя одновременно мальчиком и мужчиной. Порой раздвоение настолько сильное, что не терпится взяться за кисть. Вот магазин скобяных товаров: у входа — бочки с зерном, квадратные колонны, поддерживающие провисший балкон, на котором сидят старики из местного дома престарелых. Кажется, это те же самые старики, которых я видел мальчиком.
За работой время летит незаметно, и, лишь когда начинает смеркаться, я пускаюсь в долгий путь домой. День был теплым, и вышел я в одной рубашке, о чем сейчас горько жалею. До дома полмили, и в пути попадаю под дождь. Скорее под дерево! Надо же, август на дворе, а листья уже начинают желтеть... Дождь превращается в ливень. Да, похоже, промокну насквозь, но главное — холщовая сумка, в ней зарисовки, краски и кисти. Нужно бежать, иначе исчезнет то, над чем работал целую неделю. Когда наконец добегаю до дома, в ботинках отвратительно хлюпает.
Дом, примыкающий к нему хлев и моя мама — только они со временем и изменились: побитые дождем, покоробленные ветром, сморщившиеся от зимней стужи и зноя, они не похожи на прежних. Кажется, дом выжимает из мамы все соки, заставляет ее дряхлеть. Приезжая сюда, мы пытаемся оживить это место, принести глоток свежего воздуха. Как-то раз я попробовал убедить маму переехать к нам в город. Ничего не вышло: из шестидесяти четырех лет сорок она прожила здесь и никуда двигаться не хочет.
Сквозь серую пелену дождя вижу свет в окне кухни. Да, к ужину я опоздал. Дом с хлевом вместе образуют латинскую букву L. Чувствуя, как к телу липнет холодная, мокрая одежда, вхожу в дом. Дверь в хлев по левую руку, на кухню — прямо. В подвале что-то капает.
— Мэг, прости, опоздал! — кричу жене и, поставив на пол намокшую сумку, открываю дверь на кухню. Никого. Стол не накрыт, на плите пусто. Кухня залита неярким светом шестидесятиваттной лампы, стоваттные мама не признает.
— Мэг! — снова зову я, но никто не отвечает. Наверное, не дождались меня к ужину и уснули, убаюканные шелестом дождя.
В подвале по-прежнему капает. Дом, конечно, старый, крыша сыплется, но никогда бы не подумал, что обычный летний ливень может затопить его до самого подвала. Включив свет, спускаюсь по деревянным ступенькам. Лестница поворачивает налево, потом направо. Нет, это не вода капает. Молоко, везде молоко, по стенам и потемневшим балкам стекает на пол, где уже струятся грязноватые белые ручейки.
Наверное, это сделала Сара — моя маленькая дочь. Ей так понравился кукольный дом, который когда-то давно подарил мне папа. Сейчас голубая краска хлопьями слетает с его стен. Из старой корзины в углу озорница вытащила моих старых солдатиков, машинки, кубики — все они тонут в белом молочном море.
Интересно, зачем она это сделала? И где столько молока раздобыла?
— Сара! — позвал я. — Мэг! — Вне себя от гнева поднимаюсь на тихую кухню. — Сара!
Она вычистит подвал и в наказание не получит сладкого целую неделю.
Из кухни я прошел в гостиную: обитый выцветшим велюром диван, мои картины, которые мама повесила на стену. В коллеже я писал яркими сочными красками, а последние работы почти монохромные, коричневые, похожие на старые фотографии. Скорее наверх, в спальню. Мокрые ноги путаются в длинном ворсе ковра.
Второй этаж, спальня Сары справа. В комнате темно, и я включаю свет. Дочки в постели нет, да она, похоже, и не ложилась. В раскрытое окно летят дождевые капли... Насмерть перепугавшись, бросаюсь в нашу комнату. Та же гулкая пустота. Где же они? Неужели в маминой спальне?
Нет. В приоткрытую дверь видно, что на узкой кровати лежит только мама.
— Мама, а где Мэг и... — Договорить я не в силах. Почему мама легла в грязных туфлях? Кровь на платье, лице, волосах... Рот, да это и не рот уже, а сплошное багровое месиво... — Боже мой, мама! — срывается с моих губ. Я начинаю трясти ее, пытаясь разбудить. А она не спит: невидящие глаза устремлены к потолку, каждый вздох похож на полустон-полувсхлип.
— Мама, что случилось? Кто это сделал? Где Мэг и Сара?
Она меня не слышит. Невидящие глаза устремлены к потолку.
— Ради бога, мама, посмотри на меня! Скажи хоть слово... Что случилось?
Бесполезно. В глазах пустота, и между вздохами она лежит неподвижно, как статуя.
Нет, то, что я думаю, — неправда! Не может быть! Нужно найти Мэг и Сару! Они, наверное, в том же состоянии, как и мама. Или даже хуже... Я должен их найти. Только где? И как оставить маму? Когда очнется, ей будет больно, одиноко и страшно.
В комнате никаких следов борьбы, значит, все случилось в другом месте, а мама как-то доползла до кровати. Полоска крови тянется по всему холлу к лестнице. Кто это сделал? Где этот негодяй? Кто поднял руку на седую, разбитую артритом женщину? Зачем она ему? Бедная мама, суставы, наверное, страшно болели, когда она пыталась сопротивляться.
И, возможно, нападавший до сих пор в доме, караулит меня...
Леденящий страх уступает место панике, и, не успев понять, что делаю, я хватаю трость, которую мама всегда держит у кровати, распахиваю дверцы древнего шкафа и молочу по выцветшим, пропахшим нафталином платьям.