вздыхала, и на Фонтанку намекала прогуляться белыми ночами. Только он — может, к стыду своему, а может, так оно и к лучшему — страсть свою былую в себе приструнил, а снова распалять ее не решался. Поделом, мол, тебе, зазнобушка моя бывшая. Или уж просто боялся, как бы чего из-за той страсти не вышло, или, наоборот, стыдился втихомолку, что на страсть оную больше не способен. Словом, были грезы, да вышли все. И на свидание, совсем уж было назначенное, он тогда не пришел. А так, прогулялся сам по себе вдоль Фонтанки да воротился домой, белой ночью так и не насладившись. А возлюбленную свою бывшую, заплаканную, назавтра ни о чем не спросил — прошел мимо как чужой.
Вот уж тридцать лет как с той поры минуло. И сидел теперь Толкаченко Леонид Семенович один-одинешенек в темноте, за чтением всегдашним своим, при свечечке. Только после визита того полицейского как-то потускнело в нем удовольствие от «Северной пчелы». Особенно от колонки с новостями. Прежде, бывало, с каким упоением читаюсь о разных там женах, забитых мужьями до смертушки, или там о пьяницах, под лошадь угодивших, или об отцах с сыновьями, что в драке друг дружку порешили. Раньше оно воспринималось как будто в паноптикуме за стеклом. Теперь же все эти страсти-ужасы словно вдруг ожили и изливались с газетных страниц прямо в мир, где обитал он сам. И существовали прямо вот так, в действительности, перед самыми глазами. Читаешь газету — и уже не упоение тебе, а, напротив, смятение сплошное. Что ни передовица, то мутный ужас: вот оно, опять что-то поблизости творится. Хоть вовсе бросай чтение.
Как там жандарм тот сказал: расследование убийства? Кажется, да. Да еще, мол, опасное.
Получается, как раз над ним, наверху, тот самый убийца и обитает? Говоров, стало быть?
Брезгливо сглотнув гнусную изжогу, Толкаченко между тем продолжал читать.
Гулко хлопнула подъездная дверь. Толкаченко, рывком сев, цепко вслушался. По скрипучим ступеням застучали шаги, сам звук которых вызывал неприятную дрожь. Приход и уход жильцов дворник за годы отмечал совершенно автоматически, помня на слух поступь каждого. Только сейчас угадать, кто именно идет, было непросто — шаги звучали как-то сдвоенно. Сузив глаза, Толкаченко вслушался: да, действительно, идут двое. Может, один из них и есть Говоров? Трудно сказать. Представилось почему-то, что по лестнице Говоровых поднимается сразу двое.
Руки занемели держать газету на весу. Шаги постепенно отдалялись. Но и при этом Толкаченко боялся даже дышать. А вдруг это уловка? Даже сердце стало биться в унисон тем шагам, будто специально встраиваясь в их ритм. Вот сейчас эти двое Говоровых, перемигнувшись меж собой, разворачиваются и тихонько, на цыпочках, крадутся к двери его квартиры.
Выше этажом открылась и закрылась дверь. Уф-ф, пронесло…
Некоторое время Толкаченко сидел не шевелясь. Наконец, аккуратно сложив газету, бесшумно поместил ее на пол. Стук сердца гулом отдавался в голове. Колени при подъеме с качалки предательски хрустнули. Да тут еще и капуста в животе заурчала, пес бы ее побрал. Надо ж было так брюхо набить — а вдруг да наверху услышат!
Передвигался Толкаченко медленно, напрягшись всем телом и чутко вслушиваясь после каждого шага. Наконец, приблизившись к двери, и вовсе замер, после чего до онемения вцепился в дверную ручку. Ну что, была не была!
Дверь открылась без скрипа. Дворник даже в темноте знал, куда ставить ноги, чтобы ступеньки не скрипели почти вовсе. Он осмотрительно двинулся наверх — туда, где все слышнее становился рокот голосов.
Под дверью Говорова виднелась полоска света. Да, точно, за дверью переговаривались — не совсем внятно, но говоровский бас различался безошибочно. И был там еще кто-то (сообщник, что ли?), с голосом повыше. Не бас, а скорее тенор.
Судя по интонации, они о чем-то дискутировали, но вроде как непринужденно; во всяком случае, перепалкой здесь не пахло.
Толкаченко, вынув из кармана увесистую связку ключей, ощупью нашел и снял с нее тот, что от двери Говорова. Видимо, от звяканья ключей голоса на секунду притихли. Надо скорее! Дворник отработанным движением сунул ключ в замочную скважину и повернул, после чего специально оставил его там вполоборота. Вот так! Теперь никуда не денетесь, голубчики. С той стороны к двери кто-то подошел и сердито ее дернул.
— Это еще что? — рокотнул из-за двери голос Говорова (судя по всему, не вполне трезвый).
— Душегуб! — выкрикнул в ответ дворник Толкаченко, шалея от собственной лихости.
— Это ты, что ли, старый дуралей? Совсем уже спятил! Какой еще душегуб! Ты меня что, запер, что ли? — Слышно было, как Говоров с той стороны пробует вставить в скважину свой ключ — разумеется, безуспешно. — Эй! Это возмутительно!
— А душегубствовать, по-твоему, не возмутительно?
— Он опять за свое! Что ты несешь, старый ты осел! Это еще как сказать, который тут из нас душегуб! Нет, ты слышал? — обратился он, судя по всему, к своему спутнику.
— А ты не слышал, что полиция тут была? — обличающе вскричал Толкаченко. — Вот то-то и оно! Полиция была, тебя искала! Так что сейчас позовем вначале жандармов, уж они-то разберутся!
— Да зови, зови! Хоть зазовись, мне-то что! По мне, хоть жандармов, хоть… ч-черт… — Голос Говорову внезапно перехватило. Он как будто поперхнулся, после чего за дверью раздался ужасный шум, как будто что-то тяжелое грохнулось и разбилось. За дверью словно шла нешуточная борьба, завершившаяся вскоре сдавленным, резко оборвавшимся воплем. Кто-то будто силился дышать — трудно, сипло, со всхлипом, — и не мог. Звук по надсадности своей был поистине нечеловеческий. От такого хотелось, заткнув уши, бежать сломя голову — лишь бы его не слышать, не терзать слух. Однако ноги словно приросли к полу.
Затем все стихло. Тишина — да не простая, а какая-то звенящая.
Наконец Толкаченко, кое-как придя в себя, робко постучал. Из-за двери никто не ответил.
— 3-э… Константин Кириллович, — срывающимся голосом пролепетал дворник, — что там с вами? Эй, вы где? Вы как?
Где-то сзади, этажом выше, на лестнице послышались осторожные шаги. И почти одновременно приоткрылась дверь напротив, выпустив лучик желтоватого света. Яков Никитич, мелкая сошка из конторских, — хоть молодой, а уже как будто на ладан дышит. Весь бледный, перепуганный. Вместе с тем шаги на лестнице прекратились. Если там кто-то и был, то почти наверняка остановился и замер, прислушиваясь.
— Леонид Семенович? — опасливо подал голос чиновник.
— Яков Никитич, а Яков Никитич! Умоляю! Бегите немедля в околоток, что на Столярном, оповестите поручика Салытова! Скажите, Толкаченко послал! Мол, Толкаченко Леонид Семеныч Говорова схватил!
— Константин Кирилловича, что ли? Но зачем, с чего ради?
— Яков Никитич, времени нет совершенно на разъяснения! Заклинаю вас, бегите! Сейчас же!
— Но, Леонид Семенович. Вы же видите, я недомогаю. Даже вон в министерию сегодня не пошел. Вы же видите… — Он вышел на площадку, чтобы его действительно было видно. — Я вон даже все еще в халате.
— Да бросайте ж вы ваш халат, не до него сейчас! Время упускаем! Какой халат, в три часа пополудни!
— Я же ясно выразился, что мне неможется. Все та же история: нервы-с. Душа прямо ни к чему не лежит.
— Край как надо, Яков Никитич! Соберитесь, Христом-богом молю, мчитесь стрелой в полицию! Иначе… Иначе же он всех нас, душегуб, поистребит!
Сверху в темноте послышался довольно странный звук, будто кто-то с шипением всасывал воздух. Якова Никитича с площадки как ветром сдуло, хотя дверь он еще не закрыл.
— Кто здесь? — спросил ошарашенно Толкаченко. Ответа не последовало. — Ну же, Яков Никитич! — продолжил взывать Толкаченко. — Торопитесь, бегите в участок! Может, хоть там спасетесь, да и нас тем самым убережете!
Похоже, этот аргумент возымел-таки действие. По крайней мере, Яков Никитич, прежде чем закрыть дверь, поспешно кивнул.
Стоило двери за ним захлопнуться, как лестничную площадку поглотила тьма. По лестнице снова послышались шаги. Дворник Толкаченко, инстинктивно отпрянув, распластался по стене — как раз в тот момент, когда на площадку сошел смутный силуэт.
— Честь имею, — бросил он ироничным голосом, отчего-то показавшимся дворнику смутно знакомым.
Леонид Семенович ожидал худшего, но силуэт, миновав его, как ни в чем не бывало продолжил спускаться по ступеням.
— Ык, — только и сказал (точнее, рыгнул) Толкаченко вслед. Изжога проклятая.
Яков Никитич застал дворника все там же, у говоровской двери. Мрак вокруг обретал осязаемую плотность.
— Леонид Семенович! — позвал конторщик снизу. — Это я, Яков Никитич! Тут со мною жандарм, и еще один господин.
— А что, свет разве нельзя зажечь? — послышался чей-то незнакомый голос. Чиркнула спичка, и в подъезде зажегся газовый фонарь. По лестнице поднимались тот самый поручик и «еще один господин». Их присутствие почему-то не придало Толкаченко того спасительного облегчения, на которое он рассчитывал. Яков Никитич остался внизу, возле входной двери.
— Ну так что, он там, внутри? — осведомился негромко Салытов.
— Так точно, — тоже тихо, с подобострастием ответствовал Толкаченко. — Я здесь безотлучно. Он не выходил. И тот, который с ним, тоже.
— Так их там двое? — прошептал второй господин, часто моргая белесыми ресницами.
— Так точно, двое. Я слышал, как они поднимались по лестнице. И за дверью тоже два голоса было.
— Открыть дверь, — велел Салытов.
Толкаченко перевел неуверенный взгляд на второго господина.
— Минутку, Илья Петрович. А ты не думал, что они могут быть вооружены?
Поручик, усмехнувшись, вынул из-под полы шинели револьвер. Длинный ствол ткнулся в воздух, словно глянцевитый щуп.
— Ничего, Порфирий Петрович. Я, как видишь, предусмотрел.
— Ой, — испуганно выдохнул Толкаченко.
— Надо, думаю, дать им возможность сдаться, — рассудил Порфирий Петрович. — Хотелось бы, чтоб дело обошлось без стрельбы, или вообще какого-то кровопролития.
Салытов несколько раз грохнул ручкой револьвера по двери.
— Эй, вы там! Это полиция! У нас тут ордер на ваш арест — ущучили?