газет.
Шагов Возлюбленной она не слышит, тем не менее та здесь; стоит там, где только что не было никого. И улыбается.
Денвер хватает ее за подол.
– Я думала, ты меня бросила! Я думала, ты вернулась назад!
Возлюбленная улыбается:
– Мне там не нравится. А здесь – я есть. – Она садится на тюфяк, потом со смехом опрокидывается на спину, глядя на лучики света под крышей.
Денвер тайком сжимает краешек ее юбки – старается удержать. И правильно делает, потому что Бел вдруг резко садится.
– В чем дело? – спрашивает Денвер.
– Посмотри, – Возлюбленная показывает на солнечные лучи наверху.
– Ну и что? – Денвер следит за ее указующим пальцем.
Возлюбленная бессильно роняет руку.
– Я тоже такая.
Денвер с ужасом видит, что она вдруг как-то уменьшается, сворачивается клубком и начинает качаться из стороны в сторону. Глаза ее совершенно пусты, а стоны так тихи и слабы, что Денвер с трудом их слышит.
– Что с тобой, Бел?
Бессмысленный взгляд постепенно сосредоточивается.
– Вон там: ее лицо.
Денвер смотрит туда, но там ничего – только тьма.
– Чье лицо? Кто это? – Я. Это я – там.
Она уже снова улыбается.
Тот, кто несомненно знал в этом толк, называл их мужчинами, и последний из мужчин Милого Дома сам когда-то верил в это. Остальные четверо тоже верили, но их уже давно нет на свете. Тот, кого продали, так никогда и не объявился больше; убежавшего так и не нашли. Один, это он знал точно, умер; и еще один тоже – во всяком случае, Поль Ди надеялся, что это так, потому что жить с вымазанным маслом лицом невозможно. Становясь взрослым, он считал, что из всех чернокожих в Кентукки только они пятеро – настоящие мужчины. Им было позволено – это даже поощрялось – поправлять Гарнера, возражать ему, проявлять в работе всяческую выдумку; самостоятельно следить за хозяйством и исправлять неполадки, не испрашивая разрешения хозяев. Можно было также выкупить мать, выбрать себе лошадь или жену; разрешалось пользоваться ружьями; можно было даже научиться читать, было б желание, но такого желания у них не возникало, поскольку они не верили тому, что написано на бумаге.
Неужели в этом-то и было все дело? Неужели в этом проявлялись настоящие мужские качества? В том, что их назвал мужчинами белый, который, как считалось, знал в этом толк? Вряд ли. В их отношениях с Гарнером действительно была прочная основа: им верили, им доверяли, но самое главное – к ним прислушивались.
Гарнер считал, что их мнение заслуживает внимания, а чувства вполне серьезны. И то, что он, белый, прислушивался к мнению своих рабов, нисколько не умаляло ни его авторитета, ни его власти. А вот учитель учил их как раз обратному. И его истина высилась над ними и махала уродливыми руками, точно пугало во ржи: они считались мужчинами только на территории Милого Дома. Один шаг в сторону, и они тут же превращались в преступников, нарушивших законы рода человеческого. В сторожевых псов с вырванными клыками; в кастрированных бычков, да еще и безрогих; в жалких рабочих коняг, чье радостное или сердитое ржание нельзя было перевести на язык нормальных людей. Сила Поля Ди тогда покоилась на понимании того, что учитель не прав. Теперь же он стал в этом сомневаться: ведь был Альфред в штате Джорджия, был Делавэр, и Сиксо тоже был в его жизни, но он все еще сомневался. Если учитель прав, тогда понятно, почему он, Поль Ди, превратился в жалкую тряпичную куклу, которую то подбирала, то снова бросала где угодно и когда угодно девушка, которая по возрасту годилась ему в дочери. И он совокуплялся с ней, хотя твердо знал, что этого не хочет. Стоило ей повернуться к нему спиной и задрать свои юбки, как воспоминания о телках, забавах его юности (неужели в этом все дело?), повергали его решимость в прах. Но не только любовные утехи с ней унижали его и заставляли думать, что тот учитель, возможно, был прав. Больше всего его унижало то, что она швыряет его, как куклу, вертит им как хочет, и он ничего не может с этим поделать. Не может – и все. Не может вечерами подняться по светящимся ступеням; не может ночевать на кухне, или в гостиной, или хотя бы в теплой кладовой. Он, конечно, пробовал. Задерживал дыхание, как тогда, когда тонул в жидкой грязи. Усмирял свое сердце, как тогда, когда его била немыслимая дрожь. Но сейчас было куда хуже, чем тогда. Это определенно было хуже биения крови, бурлящих водоворотов, которые он успокаивал с помощью тяжелой кувалды. Здесь, в доме номер 124, когда после ужина он вставал из-за стола и поворачивался к лестнице, сперва возникала тошнота, потом непереносимое отвращение. Это у него-то! У него, кто спокойно ел еще теплое сырое мясо; кто под сливовым деревом в цвету вгрызался в грудь голубя, хотя сердце птички еще билось! Потому что он был мужчиной, а мужчина может все, если захочет: может затаиться на шесть часов в сухом колодце до наступления темноты; может драться голыми руками с енотом и победить; может смотреть, как другого мужчину, которого он любил больше собственных братьев, поджаривают на медленном огне, и при этом не проронить ни единой слезинки, чтобы мучители поняли наконец, что такое мужчина. И он, тот мужчина, пешком преодолевший расстояние из Альфреда в штате Джорджия до Делавэра, не способен теперь ни уйти, ни остаться там, где ему хочется, – в доме номер 124. Срам!
Итак, Поль Ди оказался не властен над собственным передвижением в пространстве, но надеялся, что говорить еще может, и решил попробовать прорываться этим путем. Он непременно должен был рассказать Сэти о событиях трех последних недель – подкараулить ее, когда она будет возвращаться с работы из той пивной, которую гордо величает рестораном, и все ей рассказать.
Зимний день больше походил на вечерние сумерки, когда Поль Ди ждал Сэти на аллейке за рестораном Сойера. Готовясь к рассказу и представляя себе ее лицо, он позволял словам пока собираться в голове произвольными группками, и они резвились там, точно дети, прежде чем им велят построиться и поведут дальше.