как особенности последующей любви копируются с любви предшествующей...'
Но эти общие принципы, согласно которым никто не является единственным прототипом какого-либо персонажа, отнюдь не отрицают того, что для какой-то части этого характера позировали многие. Письма Пруста показывают, что он не скрывал от своих друзей, когда это было лестно, что воспользовался их чертами. Своим остроумием герцогиня Гер-мантская отчасти обязана госпоже Строс, и Пруст приписывает Ориане многие ее 'словечки'.
Портрет госпожи де Шевинье в 'Забавах и днях', ее птичий профиль, хрипловатый голос создают преходящую и реальную основу герцогини. Очень красивая графиня Грефюль позировала для принцессы Германтской. Шарлю не является Робером де Монтескью, но пылкость его речи, выразительная суровость его гордыни позаимствованы из ранних прустов-ских подражаний поэту; тогда как его физический облик принадлежит барону Доазану, кузену госпожи Обернон, и 'вполне в этом роде'.
Много говорилось, что Сван - это Шарль Аас, сын одного биржевого маклера, 'лелеемый в закрытых салонах за свое изящество, вкус и эрудицию', член Жокей-клуба, баловень Грефюлей, друг принца Уэльского, графа Парижского, носивший, как и Сван, рыжий ежик на манер Брессана. Элизабет де Грамон делает любопытное замечание, что
'Господин Сван... такой, каким я сам его знал, особенно такой, каким я узнал его позже из всего того, что мне о нем рассказывали, был одним из тех людей, к которым я чувствую себя ближе всего, и кого бы мог больше всего любить. Господин Сван был евреем. Несмотря на разницу в годах, он был лучшим другом моего деда, который, однако, евреев не любил. Это была одна из тех маленьких слабостей, одно из тех нелепых предубеждений, которые встречаются как раз у натур наиболее прямых, наиболее приверженных добру. Например, аристократические предрассудки у Сен-Симона, предубеждение некоторых врачей против дантистов, некоторых буржуа против актеров...' [149]
Сто раз писали, что Берготом был Анатоль Франс и, конечно, в некоторых пассажах Бергот близок к Анатолю Франсу. Он похож на него прежде всего своей бородкой, носом в форме улитки и стилем, редкими, почти архаичными выражениями, которыми любил подчас блеснуть, когда скрытая волна гармонии, некий внутренний прелюд возвышал его стиль; порой это случалось и в моменты, когда он принимался говорить о 'тщетной грезе жизни', о 'неиссякаемом потоке прекрасных видимостей', о 'бесплодном и сладостном обмане - понимать и любить', о 'трогательных изваяниях, навеки облагородивших почтенные и прелестные фасады соборов'; когда он выражал 'целую философию, новую для меня, в восхитительных образах, о которых можно было сказать, что именно они пробудили это раздавшееся пение арф, аккомпанементу которых придавали что-то возвышенное...' Да, это Франс, но Бергот также Ренан, когда, встретив имя какого-нибудь прославленного собора, он прерывает свой рассказ, и 'в мольбе, призыве, долгой молитве дает вольный ход своим излияниям, которые до тех пор были присущи его прозе'. Но в другом месте Бергот это еще и сам Пруст, и рассказ о его смерти вполне сообразуется с несварением желудка, которое случилось у Марселя, когда он вместе с Жаном-Луи Водуайе посещал в 'Зале для игры в мяч' выставку голландских художников.
Лору Эйман, тогда семидесятилетнюю старуху, очень задел портрет Одетты де Креси, которая получила от нее манию щеголять английскими словами, и, подобно ей, жила на улице Лаперуз; но Пруст оправдывался, и, похоже, чистосердечно:
'Одетта де Креси мало того, что не вы, но в точности ваша противоположность. Мне кажется, что при каждом произнесенном ею слове это угадывается с силой очевидности... Я поместил в салоне Одетты все довольно необычные цветы, которыми одна 'дама с германтской стороны', как вы говорите, всегда украшала свой салон. Она признала эти цветы и написала мне, чтобы поблагодарить, но ни секунды не считала, будто стала из-за этого Одеттой. Вы говорите мне, что ваша 'клетка' (!) похожа на ту, что у Одетты. Я этим весьма удивлен. У вас же был уверенный, смелый вкус! Если мне требовалось спросить название какой-нибудь мебели, ткани, я охотнее обращался к вам, нежели к какому угодно художнику. Очень неловко, быть может, но я, как раз наоборот, старался ясно показать, что у Одетты вкуса в меблировке было не больше, чем во всем прочем, что она всегда (за исключением туалетов) отставала от моды на целое поколение. Я не сумел бы описать ни квартиру на проспекте Трокадеро, ни особняк на улице Лаперуз, но я помню их, как противоположность дому Одетты. Даже если у них есть общие детали, это ничуть не больше доказывает, что я думал о вас, создавая Одетту, чем десять строчек, напоминающих господина Доазана, вкрапленных в жизнь и характер одного из моих персонажей, которому будут посвящены многие тома, означают, будто я хотел изобразить господина Доазана. В одной статье для 'Эвр Либр'[150] я отмечал глупость светских людей, которые полагают, будто таким образом и вводят персонаж в книгу... Увы! Неужели я вас переоценил? Вы меня читаете и находите сходство Одетты с собой! От этого отчаешься писать книги. Свои-то я не очень твердо держу в уме. Тем не менее, могу вам сказать, что в романе 'В сторону Свана', когда Одетта на прогулке едет в экипаже к Акациям, я думал о некоторых платьях, движениях и т. д. одной женщины, по имени Кломениль, которая была очень хорошенькая, но и тут опять, в ее тянущемся по земле платье, в ее медленной походке перед Голубиным тиром все было противоположно вашему типу элегантности. Впрочем, кроме этого мгновения (полстраницы, быть может) я, говоря об Одетте, вспоминал Кломениль всего один раз. В следующем томе Одетта выйдет замуж за 'благородного', ее дочь станет близкой родственницей Германтов, с большим титулом. Светские женщины, кроме самых замечательных, понятия не имеют о том, что такое литературное творчество. Но в моих воспоминаниях вы- то как раз и были самой замечательной. Ваше письмо весьма меня разочаровало...'
Дипломатия? Возможно, но поверить, что романист может создать живой характер из одной- единственной реальной личности, значит показать себя невеждой в технике романа. Бальзак думал, что, с одной стороны, самые выдающиеся книги: 'Манон Леско', 'Коринна', 'Адольф', 'Рене'[151] содержат все элементы автобиографии, но, с другой стороны, что 'задача историка нравов состоит в том, чтобы соединить сходные факты в одном-единственном полотне. Часто необходимо взять многие характеры, чтобы сотворить из них один; бывает также, ему попадаются чудаки, в которых смешное изобилует настолько, что, поделив его, они получают двух персонажей'. Такова же и прустовская техника.
Таким образом, около 1905 года Марсель Пруст, после двадцати лет чтения, наблюдений, старательного изучения стиля мастеров, оказался обладателем огромного капитала, состоящего из заметок, отрывков, портретов и образов. Постепенно сложившиеся из его дружеских привязанностей и неприязней, его персонажи сформировались в нем, питались его опытами и становились для него живее живых. За долгие часы своих бессонниц он извлек из собственных недомоганий и слабостей оригинальную философию,