Мне было невыносимо тяжело. Думы о поведении Одилии, об ее тайных помыслах стали для меня каким-то наваждением, не оставлявшим меня ни на минуту. В конторе, на улице Валуа, я уже почти ничего не делал; я проводил целые дни, закрыв лицо руками, в раздумьях и забытьи; по ночам я засыпал лишь часа в три-четыре, после того как на тысячи ладов тщетно перебирал возникающие вопросы, единственное возможное решение которых мне было совершенно очевидно.
Настало лето. Срок стажировки Франсуа кончился, и он уехал обратно в Тулон. Одилия казалась вполне спокойной, отнюдь не грустной – и это несколько ободряло меня. Я не знал, писал ли он ей; во всяком случае, я его писем никогда не видел, а в словах Одилии теперь реже мелькала его тревожащая тень.
Я мог взять отпуск только в августе, потому что в июле отец собирался на воды в Виши, а так как Одилия почти всю зиму проболела, было решено, что июль она проведет на вилле Шуэн, у моря. За две недели до отъезда она мне сказала:
– Если вы не возражаете, я предпочла бы не гостить у тети Кора, а пожить в каком-нибудь другом месте, поспокойнее. Мне очень не нравится нормандское побережье, там так многолюдно, особенно в это время…
– Как, Одилия? С каких это пор вы стали бояться многолюдия, вы, всегда упрекающая меня в том, что я не люблю общества?
– Но ведь все зависит от настроения. Сейчас мне хочется покоя, уединения… Разве нельзя найти какой-нибудь уголок в Бретани? Я совсем не знаю Бретани, а говорят, там такие красивые места…
– Места там красивые, конечно, дорогая, но это далеко. Я не смогу приезжать к вам по воскресеньям, как ездил бы в Трувиль. К тому же в Трувиле весь дом будет в вашем распоряжении, тетя Кора поедет туда не раньше первого августа… Зачем же менять?
Но ей явно хотелось в Бретань, и она кротко настаивала на этом плане до тех пор, пока я наконец не уступил. Мне это было непонятно. Я ждал, что она выразит желание отправиться куда-нибудь поближе к Тулону; в тот год погода была ей на руку, лето стояло ужасное, и все жаловались, что в Нормандии очень сыро. Мне было грустно с нею разлучаться, однако я радовался тому, что она едет в места, не внушающие мне опасений. Я ехал на вокзал провожать ее в довольно печальном настроении. В тот день она была особенно ласкова. На перроне она меня поцеловала.
– Не скучайте, Дикки, развлекайтесь… Если вздумается, выезжайте с Миза, ей будет приятно.
– Но Миза в Гандюмасе.
– Нет, всю будущую неделю она проведет в Париже, у родителей.
– Без вас мне нигде не хочется бывать… Я сижу дома в одиночестве и хандрю.
– Не надо, – сказала она, материнским жестом погладив меня по щеке. – Я не заслуживаю так много внимания. Я совсем не интересная… Вы слишком всерьез принимаете жизнь, Дикки… Это всего лишь игра.
– Притом невеселая.
– Да, – согласилась она, и тут в ее голосе прозвучала грусть, – игра невеселая. А главное – трудная. Совершаешь поступки, которых не хотел бы совершать… Кажется, пора в вагон… До свидания, Дикки! Все наладится, не так ли?
Она еще раз поцеловала меня; уже стоя на подножке, она улыбнулась мне той лучезарной улыбкой, которая привораживала меня к ней, и тотчас же исчезла в купе. Она терпеть не могла прощанья у окна и вообще не выносила никаких нежностей. Позже Миза сказала мне, что она черствая. Это не совсем так. Напротив, она была способна на великодушные и добрые порывы, но ее обуревали непреодолимые желания, и именно потому, что она боялась, как бы чувство жалости не понудило ее сдерживать эти желания, она не хотела поддаваться этому чувству. Вот в таких-то случаях лицо ее принимало хмурое, как бы непроницаемое выражение – единственное, когда она становилась некрасивой.
XIV
На другой день был вторник, и я вечером обедал у тети Кора. Она принимала до августа, но летом у нее бывало меньше народу. Я оказался рядом с адмиралом Гарнье. Мы поговорили о погоде, о грозе, которая днем затопила весь город, потом он мне сказал:
– Кстати, я только что устроил вашего друга Франсуа де Крозана… Ему хотелось познакомиться с бретонским побережьем, я подыскал ему временную должность в Бресте.[17]
– В Бресте?
Бокалы и цветы закружились у меня в глазах; казалось, я теряю сознание. Но инстинкт, выработанный жизнью в обществе, настолько у нас развился, что скоро мы, вероятно, даже умирая, будем прикидываться равнодушными.
– Вот как, – ответил я, – а я и не знал… Давно?
– На днях.
Я продолжал вести с адмиралом долгую беседу о Бресте, о том, какой это отличный порт, о его старинных зданиях, о Вобане.[18] Мои мысли развивались в двух совершенно различных планах. На поверхности рождались банальные, корректные фразы, при помощи которых я поддерживал у адмирала впечатление, будто я существо спокойное и в данную минуту наслаждаюсь прекрасным свежим вечером и последними исчезающими облаками. Но где-то в глубине мой беззвучный, померкший голос твердил: «Так вот почему Одилии хотелось в Бретань!» Я представлял себе, как она гуляет по улицам Бреста, опершись на его руку, представлял себе ее оживление, которое так хорошо знал и так любил. Быть может, она проведет с ним вечер. Местечко на берегу моря, которое она выбрала, – Морга, находится недалеко от Бреста. А может быть, наоборот, – он приедет к ней на взморье. У него, вероятно, моторная лодка. Они вместе отправятся в шхеры. Я знал, как присутствие Одилии может украсить природу во время такой прогулки. Поразительно было и самого меня удивляло то, что, как мучительно я ни страдал, я все же испытывал жестокую радость от сознания, что наконец все понял. Когда дело касалось поступков Одилии, передо мной всегда возникали страшные, неразрешимые вопросы; на этот же раз, едва она заговорила о поездке в Бретань, ответ предстал с небывалой ясностью: «Франсуа уже там». И вот он действительно там. Сердце у меня разрывалось, но ум был почти что удовлетворен.
Вернувшись домой, я всю ночь обдумывал, как поступить. Отправиться в Бретань? Явившись туда, я, конечно, застану Одилию в веселом, спокойном настроении; я покажусь ей сумасшедшим, а сам ничуть не