обсуждению. Мои дядюшки обязательно вмешаются в это дело и станут наводить справки о семье Мале. Что они узнают? Ведь я лично ровно ничего не знал о семье Одиль и никогда в глаза не видывал ее отца.
Я уже говорил вам, что странные обыкновения, установившиеся у нас, требовали, чтобы все важные новости ни в коем случае не сообщались тем, кто был в них непосредственно заинтересован, но всегда через других членов семьи и с тысячами предосторожностей. Поэтому я обратился к тете Коре, с которой охотнее всего делился своими интимными переживаниями, и попросил сообщить о моем обручении отцу. Она обещала помочь мне, но, по правде сказать, без всякого восторга. Дело в том, что она слыхала о Мале много разных историй и не любила их. Г-жа Мале была в третий раз замужем; отец Одиль был талантливый человек, но совершенно не работал. Я сказал тете, что Одиль совсем другая и нисколько не похожа на своих родных. К этому я прибавил, что все равно решение мое бесповоротно и лучше всего будет, если отец немедленно одобрит его.
Отец, узнав эту новость, проявил большое спокойствие и доброту. Он только просил меня подумать. Что касается матери, то она вначале отнеслась с радостью к мысли о моем скором браке, но через несколько дней, встретившись со своей старой подругой, знакомой с Мале, узнала от нее, что это была очень отличная от нашей среда, в которой царили свободные нравы. Г-жа Мале пользовалась скверной репутацией; говорили, что у нее до сих пор есть любовники. Об Одиль точно ничего не знали, но было известно, что она получила плохое воспитание, выходила на прогулку одна с молодыми людьми и вдобавок ко всему была слишком красива.
— Есть ли у них деньги? — спросил дядя Пьер, который, разумеется, присутствовал при разговоре.
— Не знаю, — ответила мать. — Кажется, этот Мале очень интеллигентный, но какой-то странный человек… Вообще, эти люди не для нас.
«Эти люди не для нас» была типичная фраза Марсена, которая заключала в себе беспощадное осуждение. В течение нескольких недель я думал, что мне будет страшно трудно заставить родителей примириться с моим решением.
Одиль вернулась с матерью в Париж через две недели после меня. Я тотчас же отправился к ним и познакомился с г-ном Мале. Трудно было допустить, что это отец Одиль. Довольно тучный человек, с черными усами, забавный и очень сердечный, но слишком уж веселый. У Одиль было два брата, Жан и Марсель, оба такие же красивые, как она, но шумные, как их отец.
Я два раза обедал у Мале. Одиль показалась мне такой же очаровательной, как во Флоренции, но я страдал, сам не отдавая себе отчета почему, когда видел ее в кругу этой семьи. За звуками блестящего триумфального марша моей любви слышался мне под сурдинку лейтмотив Марсена. В укладе жизни Мале было что-то фантастическое, возмущавшее мои глубоко скрытые инстинкты.
Родители мои нанесли два визита Мале. Никогда не существовало двух семейств, менее способных понравиться друг другу. Но отец мой, очень восприимчивый к женской красоте, хоть он никогда и не говорил об этом (я знал, что в этом отношении я похож на этого незнакомца), был покорен Одиль с первой минуты встречи.
Когда мы вышли, он сказал мне:
— Не знаю, прав ли ты… Но я тебя понимаю.
Моя мать заметила:
— Она действительно красива, но она странная; она говорит забавные вещи; надо ее переделать.
Одиль больше опасалась другой встречи, которая в ее глазах имела гораздо большее значение, чем встреча наших двух семейств: речь шла о знакомстве моем с самой близкой ее подругой Марией-Терезией, которую она называла Мизой. Вспоминаю, что я немножко побаивался: я чувствовал, что мнение Мизы было очень важно для Одиль.
Миза произвела на меня хорошее впечатление. Не блистая красотой, как Одиль, она обладала большим изяществом, и у нее были правильные черты лица. Рядом с Одиль она казалась немножко простоватой, но два их лица вместе составляли в общей рамке очень приятный контраст. Довольно скоро я привык объединять их в своем представлении и стал смотреть на Мизу, как на сестру Одиль.
Но в Одиль была природная тонкость, которая очень отличала ее от Мизы, хотя по рождению своему и воспитанию они принадлежали к одной и той же общественной среде. На концертах, куда я водил их обеих каждое воскресенье, я замечал, что Одиль слушает лучше, чем Миза. Одиль, закрыв глаза, давала музыке потоками вливаться в ее существо, казалась счастливой и забывала обо всем на свете. Миза смотрела вокруг себя любопытными глазами, искала среди публики знакомых, разворачивала программу, читала ее и раздражала меня непоседливостью. И все-таки она была милым товарищем, всегда веселым, всегда довольным, и я был ей признателен за то, что она сказала Одиль, которая не замедлила передать мне ее слова, что она находит меня очаровательным.
Мы отправились в свадебное путешествие в Англию и Шотландию. Я не могу припомнить более счастливого периода в моей жизни, чем эти два месяца уединения вдвоем. Мы останавливались в маленьких убранных цветами гостиницах на берегу рек и озер и проводили целые дни, вытянувшись в плоских, лакированных лодках, украшенных пестрыми подушками из ярких кретонов. Одиль приносила мне в дар эту страну, ее луга, наводненные синевой гиацинтов, ее тюльпаны, поднимающиеся над высокими травами, ее подстриженные мягкие газоны, ее плакучие ивы, склонившие над водой свои ветви, похожие на женщин с распущенными волосами.
Я обрел там новую Одиль, неизвестную мне до тех пор, еще более прелестную чем та, которую я знал во Флоренции. Созерцать ее жизнь было для меня наслаждением. Стоило ей войти в комнату отеля, как тотчас же комната преображалась в произведение искусства. У нее была наивная, трогательная привязанность к некоторым вещам, сохранившимся у нее с детства, и она всюду возила их с собой: маленькие часы, кружевную подушечку, Шекспира в переплете из серой оленьей кожи… Когда позднее наш союз был расторгнут, Одиль ушла от меня с этой самой кружевной подушечкой под мышкой и со своим Шекспиром в руках. Она едва касалась жизни… скорее дух, чем женщина… Ах, если бы я мог воспроизвести ее идущей по берегу Темзы легкой походкой, которая скорее похожа была на танец…
Париж по возвращении показался нам чем-то бессмысленным. Мои родители, как и родные Одиль, вообразили, что нашим единственным желанием было как можно чаще встречаться с ними. Тете Коре вздумалось устраивать обеды в нашу честь. Друзья Одиль сетовали, что были лишены ее общества целых два месяца, и умоляли меня вернуть ее им хоть на короткое время.
Но мы с Одиль не хотели ничего другого, как только продолжать нашу уединенную жизнь. В первый вечер, когда мы очутились в нашей маленькой квартирке, где еще не были разостланы ковры и где пахло свежей краской, Одиль в шаловливом ребяческом порыве подбежала к парадной двери и перерезала проволоку звонка. Этим жестом она как бы порвала с внешним миром.
Мы обошли с ней квартиру, и она спросила, можно ли ей устроить себе рядом с своей комнатой маленький кабинет.
— Это будет мой уголок… Ты будешь входить туда только по приглашению. Ты ведь знаешь, что у меня бешеная жажда независимости, Дикки. — Когда мы были в Англии, какая-то девушка окликнула при ней этим именем молодого человека; с тех пор она стала звать меня Дикки. — Ты еще не знаешь меня, ты увидишь, какая я ужасная.
Она притащила шампанского, пирожных и букет крупных королевских маргариток. Из низенького столика, двух кресел и хрустальной вазы она создала в миг очаровательную декорацию. У нас был чудесный ужин, очень веселый и очень нежный. Мы были одни и любили друг друга. Я не жалею об этих минутах, хоть они пролетели так быстро, их гармоничное эхо еще и сейчас отдается во мне, и, когда я напрягаю слух и заставляю смолкнуть шумы настоящего, я улавливаю его чистые, уже умирающие звуки.
VI
А между тем на следующий же день произошел первый толчок, от которого появилась тонкая, почти невидимая трещина на прозрачном хрустале моей любви.