— Да, я думал о том… Дениза, я страшно бестактен…
— Вовсе нет! Я очень рада поговорить об Эдмоне… Окружающим не вполне понятна наша семейная жизнь. Мне было бы очень неприятно, если бы поведение моего мужа показалось вам недостаточно решительным; он человек очень благородный и великодушный… За десять лет совместной жизни я ни разу не заметила, чтобы он поступил мелочно. Дело в том, Бертран, что Эдмон совсем меня не знает, не знает ничего определенного. Как вы сами понимаете, ему раз двадцать приходилось ревновать меня к людям, с которыми я дружна, к вам, например.
— Ко мне?
— До чего забавны мужчины! Каждый воображает, что он — исключение и что его присутствие вполне естественно… А ведь ваше положение ничем не отличается от положения Лотри, Монте… Не раз Эдмону, ревновавшему меня к кому-нибудь из моих друзей, приходилось убеждаться, что он ошибся, что ничего нет… да ничего и не было… Он жадно собирает все, что приносит ему успокоение, и доказывает самому себе мою невиновность с таким же рвением, с каким некоторые мужья ищут доказательств измены. Мне кажется, он утвердился во мнении, что я женщина свободолюбивая, смелая, полная неожиданностей, но неспособная любить. И это уж не так далеко от истины.
— Но прежде чем прийти к такому заключению, он, вероятно, много выстрадал.
— Боюсь, что так… Но он всегда молчал… Впрочем, нет, — иной раз какая-нибудь фраза… Я рассказывала вам, как я была больна… Когда я уже выздоровела, мне однажды показалось, что я опять заболеваю. Ночью мне приснился кошмар, это была какая-то галлюцинация. Эдмон спал в соседней комнате; услышав мой крик, он прибежал… Я ему сказала: «Какой ужас, я опять вижу огонь». Он подошел, обнял меня. «Быть может, я не умею тебя любить, — сказал он, — но я всегда буду рядом, чтобы защитить тебя».
— А чем заполнена его жизнь?
— Думаю, что у него есть женщины; я ревновала, но была не права: эти не в счет… Он занят главным образом делами. Он действительно стал тем, кем мне хотелось его видеть: крупным деятелем. После смерти отца он возглавляет банки Ольмана, кроме того, он директор-распорядитель Колониального банка… Я подсказала ему мысль заняться восстановлением Европы, и он учредил организацию, задача которой — прийти на помощь сельскому хозяйству Центральной Европы. Вы не можете себе представить, как удивлялись все причастные к банку, которые знали его робким, несведущим, всецело подчиненным отцу, когда он вдруг стал организатором, начал распоряжаться. Вы понимаете меня?
— Отлично понимаю. Короче говоря, он ушел в дела, как несчастный в жизни поэт уходит в свою пьесу, как писатель уходит в роман… Мне это очень интересно, потому что я сейчас увлечен идеей, что всякий деятельный человек — прежде всего поэт.
— «Увлечен идеей…» Вы все такой же, Бертран! Такой же, как прежде, в руанском поезде… Бертран, я люблю вас, то есть я хочу сказать, что никогда вас не полюблю… Но вернемся к Эдмону. Когда я убедилась, что в нем таятся способности большого дельца, я была счастлива и изо всех сил старалась помочь ему… Я находилась возле него во всех сражениях, а сражения бывали жестокие… Прежде всего в его собственном банке у него имелся противник — Бёрш, компаньон его отца, человек незаурядный; он совершенно не верил в финансовую будущность Эдмона и вообразил, что после смерти господина Ольмана станет властелином банка… Мы с Эдмоном называли его «тираном»… Мы с ним «справились»… Он из банка ушел… Но он повел против нас ожесточенную кампанию… его поддерживал тот самый Сент-Астье, с которым вы познакомились на днях… но с Бёршем мы не можем не считаться, потому что в его руках большой пакет акций Колониального банка.
Бертран встал и облокотился на камин.
— Как вы сведущи в делах!
— Я упорно изучала их… Я все такая же прилежная ученица, какой была когда-то… Я вместе с Эдмоном готовлюсь к заседаниям Совета. Я стараюсь окружить его людьми, которые могут быть ему полезны… Я говорю это не для того, чтобы придать себе значительность, но чтобы вы знали, что мы с мужем — союзники, связанные тесными, нежными, нерасторжимыми узами… Понимаете?
— Понимаю. Следовательно, вы тоже стремитесь заменить чувства деятельностью.
— Отнюдь.
— Ну как же! Смотрите-ка! У вас книга Пильняка о Волге! По-моему, это вещь незаурядная.
— Мне ее дал Монте.
— А с ним у вас какие отношения?
— Такие же, как с вами… Он меня очень интересует, во-первых, потому, что чем-то напоминает мне друга, который был у меня в молодости, — Менико; это был талантливый юноша, но карьеры почему-то не сделал… во-вторых, потому, что Монте, хоть и держится как якобинец и террорист, в сущности, очень добрый.
Зазвонил телефон.
— Дайте мне, пожалуйста, трубку… Слушаю. Ах, это вы, дорогой? Ну, что на бирже?
Бертран Шмит просматривал книги. Ему попалась фраза:
— А как дела в Убанги? — спрашивала Дениза. — Кто? Бёрш? Ну еще бы…
Бертран раскрыл другую книгу:
— У него был смущенный вид? — говорила Дениза. — Тем лучше… Так ему и надо! Вы должны быть довольны… А сейчас едете домой? Жду вас, мой друг… Это Эдмон, — пояснила она, вешая трубку.
IX
Май стоял великолепный. Ольманы открыли заколоченный на зиму домик в своем нормандском поместье в пойме реки Ож. Денизе нравилась эта замкнутая со всех сторон долина. Вдали возвышался лесистый холм; он скрывал горизонт, образуя высокую, длинную, плотную линию. На первом плане, слева, раскинулся яблоневый сад, спускавшийся ко дну долины; справа — большой луг, пологий склон которого подчеркивался шеренгой елей. При взгляде с террасы эти две изящные линии сходились почти в самом центре ландшафта; простота, законченность очертаний, глубокая тишина, нарушаемая лишь поскрипыванием повозки и птичьим граем, — все это придавало безыскусственному пейзажу нечто глубоко умиротворяющее.
В первое майское воскресенье Ольманы пригласили в Сент-Арну нескольких друзей: Шмитов, Монте, Лотри, доктора Биаса, аббата Сениваля, две четы из финансового мира. Шмиты и аббат собирались погостить трое суток, остальные хотели возвратиться в Париж в тот же день.
Вечер стоял ясный и теплый. На террасе, залитой лунным светом, гости разбились на несколько групп. Пахло жимолостью и мятой. Бертран Шмит подошел к аббату — он очень любил его.
— Господин аббат, напомните, пожалуйста, прекрасную фразу Шатобриана,[42] которую вы так превосходно декламируете:
Аббат в восторге воздел руки и произнес, любовно выговаривая каждое слово:
— Я долго искал ее, господин аббат. Теперь я старею; я мог бы, как наш Стендаль, написать на пряжке своих панталон: «Мне скоро сорок».
— Стендаль говорил: «пятьдесят», господин Шмит. Сорок — это еще молодость. Впрочем, старость не приносит успокоения — пример тому тот же Шатобриан, и Анатоль Франс, и Гёте… Дьявол, господин Шмит, — старик; поэтому старейте, но не сознавайте этого.
— Святые тоже старики.
— Нет, нет, вовсе нет… Наоборот, я бы сказал, что молодости куда больше присуща святость.