санскритскому «угасание», «затухание», из-за чего некоторые считают, что буддизм — это полное прекращение жизнедеятельности и вообще пессимизм. Но Будда на самом деле имел в виду совершенно не это.

(Сейчас она нам расскажет, что Будда, собственно говоря, имел в виду!..)

Он хотел сказать, что подобно тому, как прекращает гореть лампада, когда иссякает масло, питающее огонь, или как успокаивается море, когда стихает вздымающий волны ветер, точно также исчезают страдания человека, когда угасают его страсти, привязанности, омрачения. Вот тогда-то и начинаются настоящая Жизнь, полнота бытия и, как говорится, состояние высшего блаженства.

Так что упрек моей мамы «Мариночка! Как можно все время сидеть в нирване, когда другие ходят в рванине», по сути дела, не имеет под собой оснований.

В своей коллективной памяти человечество прилежно зафиксировало Его полуприкрытый взор, обращенный внутрь, и улыбку Будды, которую не спутаешь ни с какой другой, даже с улыбкой Джоконды.

А то, что Будда сделал великое научное открытие, как можно избавиться от страданий и что страдания человека — иллюзия, на это мало кто обратил внимание. Принять на веру подобное заявление невозможно, ибо это вопрос практики, тут хорошо бы для начала хотя бы отыскать — кто у тебя внутри испытывает страдания? Ища страдальца, неизбежно придется обнаружить то, благодаря чему ты дышишь и живешь, а заодно и то, что превращает человека в Будду. Иными словами, заняться самосозерцанием. Ибо созерцание — так сказал Правильно Идущий — это путь к давно потерянному вами дому.

Но все это не мне, какой-то там Москвиной из Орехово-Борисова, вам говорить.

Лучше расскажу замечательный случай, мой любимый. Однажды я шла по Тверскому бульвару и забрела в Музей Востока. Там, у золотых статуй будд, сидели малыши с бумагой и карандашами. За ними каменной стеной стояли их родители.

— Всю свою жизнь Гаутама Будда, — рассказывала малышам руководительница кружка, — посвятил тому, чтобы узнать, в чем причина страданий. И он это выяснил! — Она как песню пела. — Не надо ни к кому и ни к чему привязываться и не надо ничего хотеть, не надо ни к чему стремиться и не надо ставить цели, не надо эти цели достигать!..

Она подняла глаза на родителей. У них у всех было одинаковое выражение лица — смесь чисто человеческого недоумения со строгостью органов государственной безопасности.

Тогда она спохватилась и добавила:

— Но Будда был неправ!

И тут все услышали смех. И начали озираться, потому что не поняли, кто смеется.

Боюсь, что это сквозь века до нас донесся смех Махакашьяпы.

Глава 6. Алмора

Оставив позади Наини Тал и петляя среди холмов, дорога прошла мимо нескольких маленьких деревень, а затем стала взбираться по горному склону. И вот что удивительно — кстати, у индусов есть такая поговорка: ты поднимаешься, и они поднимаются тоже, чем выше ты забрался, тем громаднее становятся горы.

Все это необъяснимо и неописуемо — ни аналогов я не могу привести, ни придумать метафор, гармонию этих мест не поверить алгеброй, — ты просто немеешь от того, что видишь. Поскольку к той реальности, которую ты привык оценивать, взвешивать, о которой можно мечтать или хотя бы вспомнить, Гималаи просто не имеют отношения.

Мы въехали в легендарный гималайский городок Алмора, воспетый Редьярдом Киплингом в романе «Ким», и затормозили на краю бездны. Я первой из нашей экспедиции ступила на эту каменистую землю, и мне показалось, что она ходит под ногами ходуном. Из пропасти прямо на меня накатывали гребни гор, и облака проплывали непонятно уже — по земным или по небесным дорогам. Голубой горизонт, простиравшийся далеко за горами и лесами, кренился то в одну сторону, то в другую. Пейзажи были не в фокусе. В голове гудели поющие гималайские чаши. Словом, в горах Гималаях мне посчастливилось заполучить настоящую морскую болезнь, причем не в самой легкой форме.

Вид с обрыва и впрямь напоминал растущую штормовую зыбь, что огромна, сера и беспенна, как писал Киплинг, наверняка, об этих местах… Волн ураганом подъятые стены, паденье валов, взбудораженных бурей…

Кумаон потряс Киплинга. Первые его рассказы появились, когда он путешествовал по Кумаону. Именно здесь проходили главные пути, по которым бродят тайные искатели. Сюда он отправил героя своего романа Кима — шустрого такого паренька, сына солдата-ирландца из расквартированного в Индии полка, до того прокопченного индийским солнцем, что на «большой дороге» его все принимали за индуса. Вместе с тибетским ламой они прошли по Северной Индии от Лахора до Бенареса и от Бенареса до Гималаев изборожденными колеями, истоптанными дорогами, где по сей день проходят люди всех родов и каст, брахманы и чамары, банкиры и медники, цирюльники и торговцы-банья, паломники и горшечники, аскеты, подвижники, странствующие философы, мечтатели, болтуны и ясновидцы — весь мир, вся многоликая Индия.

Алмора — абсолютно реликтовый город, ничуть не изменившийся с тех пор, как был резиденцией древних индийских королей. Мы угодили сюда в знойный полдень и, быстренько забросив рюкзаки в гостиницу под названием «Best Himalayan viеw»,[3] отправились гулять по узким, жарким и зловонным улицам города.

Мое обоняние английского сеттера, обостренное качкой, зашкаливало и молило о пощаде. Пронзительные, раздражающие носоглотку запахи рвались из всех окон и дверей, из каждой щели, из замусоренных сточных канав еще покруче того, что творилось в округе Дели. Однако форменное бесчинство этой разгулявшейся стихии нас поджидало на городском базаре.

О, душный людный базар в Алморе, когда мы, бледные чужестранцы, пробирались через толпу, в которой смешались все племена Горной Северной Индии. Как восемьсот лет назад, и как пятьсот, и как двести, и точно как сто лет назад у Киплинга в «Киме», они ухаживали за привязанными лошадьми, разгружали тюки и узлы, бросали охапки травы коровам и лошадям, ругались, кричали, спорили и торговались на битком набитом проходе.

От главной «магистрали» разбегались извилистые базарные улочки, заполненные людьми, рикшами, собаками, свиньями и огромными белыми бродячими коровами, будто бы сошедшими с полотен Шагала — с округлыми светлыми рогами, с ультрамариновым небом над головой и какой-то витебской печалью во взоре.

Ближе к прилавкам стояли открытые мешки сероватой, грубо смолотой туземной муки атта, риса, дала, сахара, высились пирамиды жестянок с буйволиным маслом. В глубине под навесом валялись одеяла и одежда торговцев, по которой давно плачут исторические музеи мира, в частности, отделы средневековых одеяний.

Тут же, по пояс голый, на земле сидел портной и на старинной швейной машинке шил вполне современный европейский пиджак.

На одном из прилавков меня поразил наряд, явившийся прямо из киплинговского романа: две составные части чалмы — расшитая золотом шапочка конической формы и большой шарф с широкой золотой бахромой на концах, вышитая «делийская» безрукавка, широкая и развевающаяся. Надевается эта безрукавка на молочно-белую рубашку и застегивается на правом боку. Плюс зеленые шаровары с поясным шнурком из крученого шелка и турецкие туфли с загнутыми носами.

Подобный комплект веком раньше был выужен из разноцветных сумок, притороченных к седлу тонконогого вороного афганского коня, неким бузотером по имени Махбуб Али и торжественно вручен Дружку Всего Мира Киму. Правда, ко всей этой роскоши Махбуб присовокупил украшенный перламутром никелевый автоматический револьвер калибра 450 со словами: «Разве этот маленький пистолет не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×