добросердечных, талантливых. А здесь совсем иной случай. Мария Москалева женщина скверная, хитрющая, жадная, озлобленная, живущая мелочными интригами. Сплетница и воевода: своего добьется любой ценой и первенства не отдаст никому. Конечно, она такой не была изначально, а сделалась такой от мелкой, скучной жизни, но актриса не оправдывает свою героиню. Хотя отлично ее понимает. Отчаянная любовь к дочери, лихорадочный темперамент немедленного устройства жизни, бешеное презрение к мужу, деятельная злоба, комическая повадка главной птицы своего болота – все сплелось в нашей героине в хороший «достоевский» клубок. Маленький хищный ум Москалевой буквально впивается в любого нужного собеседника, ее беспокойная душонка всегда найдет себе оправдание, но умные глаза все так же чарующе льют свет, и все так же остры исполненные драматической музыки знаменитые непредсказуемые интонации. Москалева научилась постоянно оправдывать себя и воспевать саму себя. Актриса обнажает психические механизмы, руководящие героиней, блестяще показывает нам, как работает хитрый умишко Москалевой, изящно посмеиваясь над ней и ясно демонстрируя, сколько гадкого, жестокого, несправедливого может таиться в душе стареющей женщины, маниакально сосредоточенной на делах семьи. Фрейндлих не растворяется в героине, и чеховское «пропала жизнь» звучит в ее игре не драматически, а как будто приговор суда. Так и надо, что пропала эта жизнь, и Москалева сама виновата в том, во что превратилась. В ней нет ничего такого, что стоило бы оплакивать, она восхищает своей фантастической предприимчивостью и фонтанами лживого красноречия, но не вызывает сострадания. Поэтому «трагическая подкладка» здесь не срабатывает, вызывая вопрос – не утяжелил ли режиссер эту историю, не нагрузил ли дополнительными смыслами, ей чуждыми? Князь всю жизнь провел в праздности и развлечениях, Москалева – в мелких интригах и домашнем тиранстве, так что ж удивительного и грустного в их достаточно закономерном житейском фиаско?
Или сострадания заслуживает вообще всякая, любая, даже самая бездарная жизнь, потому что участь любого белкового тела ужасна, какой бы сон своей жизни – яркий и талантливый или тусклый и бездарный – оно ни смотрело? Похоже, что именно такие мотивы занимали режиссера. Оттого так глухо и фатально звучат музыкальные механизмы и так печальны замедленные ритмы сценического повествования, оттого качается в финале на качелях сердитая красавица Зина и плачет старый князь, оттого кашляющий юноша все-таки выкрикнет свой монолог, и все будут злы, несчастны, раздражены и больны, кроме абсолютно здорового и веселого, потому никому и не нужного Афанасия Матвеевича в исполнении Е. Чудакова. О чем уже было писано.
Актерский ансамбль «Дядюшкиного сна» сложился не идеально. Рядом с мастерской работой Фрейндлих, Басилашвили и Чудакова можно еще поставить обаятельную П. Толстун, но прочий женский мир города Мордасова получился несколько блеклым. Правильным ли было решение отправить моложавую прекрасную Елену Попову на возрастные характерные роли? Я уже второй раз вижу, как она мужественно борется с «задачками на сопротивление», играя сваху-аферистку в «Блажи» Невежина – Островского и сейчас – Карпухину, дебоширку и пьяницу в «Дядюшкином сне». Попова старается, мучается, бьется с этими своими задачками, но все-таки пока что ее природа, природа лирической героини, с трудом поддается на эти провокации. Можно себе представить, как эту роль играла, выходя на бой с Москалевой – Фаиной Раневской, невероятная Серафима Бирман в свое время! А Поповой трудно. Силы уходят на то, чтобы изобразить постепенное опьянение, раскрепоститься в демонстрации вульгарности персонажа, и за этими деталями не возникает самого образа, очерченного автором на редкость рельефно и остроумно. Такой типаж, как Карпухина, – проклятие почти всякого коллектива! – явно предполагает другую степень актерской свободы. Довольно однообразны и другие дамы, хотя никаких эстетических преступлений, разумеется, никто не совершает. Общий тон спектакля неизменно приличен, добропорядочен, ровен, академичен, он полностью соответствует сложившемуся образу БДТ.
Темур Чхеидзе на сегодняшний день – один из немногих режиссеров «большой формы», поддерживающий честь русского психологического театра в нелучшие для этого театра времена. Это имеет свою цену и стоит уважения. Зритель получает от «Дядюшкиного сна» совершенно четкое художественное впечатление, но одним его хватает, другим – нет. Консерватизм формы не препятствует ли биению творческой мысли? Не отбрасывает ли заранее театр того, что, по его мнению, «не подходит» академизму БДТ, заранее отгораживаясь от всяческого риска?
Спектакль получился закономерный и доброкачественный, в русле главного направления театра, но в его правильности таится, по-моему, и некоторая опасность застоя, сужения дороги. Не сыграть ли Большому драматическому по-крупному? Разумеется, не путем приглашения на работу патологических дилетантов, изображающих из себя драматургов и режиссеров. Нет, рискнуть как-то иначе – но как, не знаю.
Знала бы – сказала.
Ода внутреннему театру
Конечно, куда же денешься, театр – и часть индустрии развлечения, и сегмент культуры, и какой-то хоть и маргинальный, но фрагмент государственного механизма, и еще по многим делам у нас проходит это «фигурант». Без него можно обойтись прекрасно. Друг мой писатель Павел Крусанов, человек сведущий во многих сферах, в театр не ходит вообще.
Ну, нет в его жизни контакта с театром. Образованный, культурный человек – и при этом никакой потребности в созерцании сцены. Так бывает, и очень часто. Писатель Крусанов ничего вроде бы не потерял от «невстречи» с театром – и мне интересна другая половина вопроса: приобрела ли я что-то от своей встречи с ним? Не с Крусановым, а с театром, я имею в виду. Могла бы я обойтись без театра?
Или в каждом потенциальном театрале есть какая-то слабина, какая-то предрасположенность к будущей зрительской доле, какой-то изначальный червь? И как этого червя назвать – мечтательность? «идеалистичность»? душевность?
Нет, не то, не то. В существовании театрала – непростое «судьбы скрещенье». Тут и слабость, и сила. (Хотя мечтательность – свойство как раз такого двойственного состава!)
А главное, театр – не один, их по крайней мере два. Назовем их так: внешний и внутренний.
Во внешнем театре много всего происходит. Кризисы и ремонты, назначения и юбилеи, реформы и премьеры, этот театр исчислен, пронумерован, расписан, там все разложено по полочкам, и на все есть графы и таблицы. Когда пишешь о театре, всегда приходится иметь в уме этот «внешний театр», сверяться с ним, с его расписанием: указывать время, называть имена, делать выводы. Так себе работа. Но единственное, о чем стоит писать, – это о «внутреннем театре». О том, что из увиденного на сцене зажило в душе и стало неподвластно кризисам, ремонтам и юбилеям.
Поэт Пастернак в известном стихотворении сетовал на людей, черт-те знает во что превративших жизнь, эту «жемчужную шутку». Так можно заплакать и о театре – он тоже если не жемчужная шутка, так изумрудный каприз. Что-то артистически драгоценное, внебытовое, за пределами тяжких чугунных нужд, и превращать театр в коммерческое предприятие – значит надругаться над вечностью в извращенной форме.
Пристрастие к театру – аристократично, оно в том же ряду, что страсть к фарфору, драгоценностям, коллекционированию книг или старинных монет; только театрал собирает и коллекционирует чудесные мгновения своего «внутреннего театра». Парадоксальным образом в ХХ веке эта аристократическая причуда стала доступна широким массам советских людей – когда коммунистическая идеология решила сделать театр своим инструментом и совершила полную театрализацию страны.
Нельзя сказать, чтобы из этого ничего не вышло, но то, что вышло, никак не назовешь тем, что было задумано. Люди были лишены необходимого, но получили как бы «избыточное» – аристократическую изысканную привилегию владеть «внутренним театром». Вместо изобилия потребления, вместо свободы передвижения. Такое положение дел привело к возникновению удивительного явления: люмпен- аристократов. То есть бедных людей, у которых была единственная аристократическая привилегия – иметь великолепный, развитый, сложный, высочайшего калибра театр. И это абсолютно снимало ощущение бедности, чувство лишения, ущемленности, несвободы. Это была привилегия, льгота, компенсация – и была и есть, поскольку поменялся тип уродства жизни, а не сущность этого уродства…
Мне встречались люди, которые помнят просмотренные спектакли гораздо тверже и ярче, чем собственную жизнь. Да что там! Я могу и в зеркало глянуть и такого чудика увидеть. И вовсе не одни только великие, знаменательные, потрясающие зрелища осели в памяти – да нет, там осела на крепких правах полнозвучного запоминания самая что ни на есть сценическая повседневность, всякий-разный