привыкаем. Привыкли же, что в шесть-семь вечера мы включаем телевизор и нам говорят сериальные герои – “сперма, обнаруженная в трупе…” Как это мне поместить, например, в мою голову, пятьдесят третьего года рождения?
Да, шесть миллиардов – куда, зачем столько? Может быть, это реакция мира на войну, реванш жизни, оскорбленной насильственной смертью в войнах ХХ века? Ведь после каждой войны наступает – через паузу – сильный всплеск рождаемости. Жизнь мстит за то, что ее прервали, что были преступно попраны ее права? Если так, то месть ее по-женски нерасчетлива и чрезмерна. “Накося выкуси!” – кричит она смерти, выбрасывая на свет своих бесчисленных эмиссаров. Но отчего нам, участвующим в этом торжестве жизни, как-то все-таки не по себе, отчего мы сомневаемся в целесообразности собственного множества, поеживаемся, шарахаемся друг от друга с брезгливым возгласом: “Ой, скоко народу!”?
Даже мы, злосчастные русские, убывающие каждый год миллионами, нервически кривим лицо всякий раз, когда видим скопление себе подобных. “Фу, скоко народу!” Я ни разу в жизни не видела, чтобы человек при виде массы собратьев, радостно улыбнулся и провозгласил: “Какое счастье, как хорошо – сколько людей!” (За одним исключением – если этот человек артист и смотрит он на публику.) А священники? Рады ли они по-настоящему множеству людей, прихлынувших к ним? Они всегда так спокойны, все кивают бородами – хорошо, хорошо. А что хорошего-то?
У меня в последнее время нелады с людьми. Такого не было никогда. Я всю дорогу проковыляла среди сограждан, в тесном мире обычной социальной жизни большого города, и не припомню этого чувства – НЕВЫНОСИМОСТИ людей. Все всегда было в границе нормы. – Вы сходите, гражданка? – Женщина, подвиньтесь. – Кто крайний? – Вам на какой этаж? – Подскажите, который час. – Килограмм песку, пожалуйста…
Но теперь… Люди мучительно, до боли раздражают меня. Любые люди. Невыносим общий транспорт, невыносима поликлиника, невыносим магазин. В лифт кто-то подсаживается – и то дрожь неприязни бьет! Приехали, учительница Кузнецова. Приплыли. Гуманизм на марше.
Что, может быть, мне в глаз попал осколок того самого сказочного зеркала троллей, и я все вижу кривым и неприятным? Но мне ли одной попал этот осколок? На меня отовсюду – а точнее, сквозь меня отовсюду – смотрят такие же холодные, неприязненные глаза.
Не милы мы друг другу! Вот я сейчас упаду на скамейку и умру – тысячи пройдут мимо, и это нормально.
Скажите, Юра, а зачем тогда все? Зачем? Зачем?»
8. «Никогда, никогда»
Глава двадцать вторая,
в которой Андрей продолжает читать письмо Елены Кузнецовой
«Мне теперь часто не спится, по утрам я сижу у окна, мне видно широкий Светлановский проспект, и я наблюдаю его постепенное оживление. Люди встают и начинают воспроизводить свою жизнь, поток бежит по руслу, наливаются строгостью все дремавшие ночью схемы и законы. Где-то далеко едет на работу правительство, куры несут яйца, генералы мчатся в штаб, в поле мычат коровы, роты встают на поверку, зэки выносят парашу, школьники бредут на уроки… а чуть позже открываются музеи, библиотеки, издательства, начинаются первые утренние сеансы в кино, актеры собираются на репетицию, и вот уже вся наша сложная, многосоставная, пестрая, трудная жизнь собрана по кусочкам, восстановлена в прежнем объеме, шипя, раздражаясь и веселясь, она кипит, как масло на сковородке, и поджаривает нас на вечном огне. Эта сковородка обойдется и без меня, и без вас, и без кого угодно. Мы все знаем и чувствуем ее безжалостность, ее неотменимость, ее безразличие ко всему отдельному, личному. Ко всему, за что мы цепляемся и чем так отчаянно и так напрасно дорожим.
Но есть что-то другое! Иное, незримое сложение невидимых излучений, которое тоже многосоставно, трудно, пестро! Это излучение наших поступков и мыслей. И что толку называть его красивыми словами (вроде “ноосферы”), когда мы не имеем никаких способов уловить, измерить его? Мы что-то чувствуем. Это определенно. Отчего-то человек вдруг чувствует – в этом городе ему больше находиться невмочь. Он ссылается на “загазованность”, на грязный воздух и мчится подальше, в лес, к воде, к малолюдству. Но этот грязный воздух – прежде всего суммарное излучение людей.
И что толку гордиться тем, что сколько-то там людей всегда исключительно сыты, дорого и модно одеты, живут в хороших квартирах, если они испускают грязные лучи – лучи корысти, самодовольства, злобы, лжи, тоски нравственного распада. Это как в Библии говорится – “гробы повапленные”!
То есть раскрашенные-изукрашенные гробы. И сколько ж их повсюду, этих повапленных гробов. Они вещают с экрана, поют “песни”, заседают, пишут указы, что-то прикупают и перекупают. А от них вонь, от гробов повапленных.
Я и сама хороша. Провоняла своей тоской всю квартиру, то и дело приходится проветривать. Но хотя бы лжи во мне нет. Вот я к чему веду – если вы живете там, где происходит много преступлений, где люди лживы и развратны, то вы рискуете надышаться вредными испарениями и потерять вообще всякую чувствительность. Скажите, Юра, вы ничего такого не чувствуете? Сохранилось ли у вас нравственное обоняние и зрение? Ваша среда вся ведь набита гробами повапленными. Вы помните, как мы с вами познакомились и каким вы были?
Вы пришли в нашу школу в 198… году. Вам было тринадцать лет.
Человек редко бывает так умен, как в одиннадцать-тринадцать лет. Ум еще не раздавлен полом, знания вливаются легко, в голове составляется общая картина мира – нередко такая острая, такая оригинальная! Какой вы были хороший, Юра. Помните, как вы полюбили Тынянова и цитировали его страницами наизусть? А как я вас переспорила и доказала, что Маяковский – большой поэт, и вы согласились и сами поставили у нас в кружке “Владимира Маяковского”? “Гладьте сухих и черных кошек!” – прямо пророческие оказались слова. У меня сейчас живет кошка Крися, черная и худая. Нет, вы не думайте, еды и на кошку и на себя у меня хватает, просто у нее такой уж обмен веществ. Умная тварь, вот я хочу все-таки научить ее вызывать мне “скорую”, если свалюсь внезапно. Простите, что пишу вздор, это от непривычки. Я порядком отучилась общаться.
Нет, я умею пользоваться компьютером, вы не подумайте, что я из архаистов, презирающих все новации, я могла бы завести переписку с незнакомцами, но я их боюсь. Правда – боюсь. Когда я из интереса начинаю читать какие-то обсуждения новостей в Интернете, у меня такое впечатление, что в темном переулке вдруг наталкиваешься на гоп-компанию. Лиц не видно, только маски, только страшные, визгливые, злые голоса. Любое обсуждение самой невинной темы – например, какой-то известный человек умер или заболел – выливается в разборки в темном переулке. Тут же зашипят про “жидов и педерастов”. Тут же начнется грязная перебранка между масками. Я, конечно, знаю, что можно, так сказать, взять личный фонарик и как-то существовать, минуя гоп-компании, но я в принципе НЕ ХОЧУ В ТЕМНЫЙ ПЕРЕУЛОК. В русское темное сознание не хочу.
Ведь кто я такая по сущности своей? Я объект культуры. Я – та самая, для которой были написаны книги, для которой снимались фильмы. Все театры на свете жили когда-то для меня, для учительницы Кузнецовой. Это для меня устраивались творческие вечера поэтов и выпускались толстые журналы. О, когда-то я была желанной! За мою душу боролись, моей любви искали! И я отвечала взаимностью. Я охотно творила себе кумиров и замирала от блаженства, созерцая их небесное сияние. И что? Где теперь они и где теперь я?
Кто такой Эйдельман, вы помните? Вряд ли, и я не помню, ни одной строчки, ни одной мысли, а читала, запоем читала. Десятки книг, без преувеличения. Эйдельман, историк такой, Натан Эйдельман. Умер, и сгинуло все, никому не нужно, потому что шлак, пустота. Зачем я его читала, спрашивается? На Н.Н. бегала, протыривалась в переполненные залы, орала вместе со всеми, а теперь слушаю, что “у сатирика украли новый “Мерседес”. Новую “Мерседес”, вообще-то, ведь это женское имя. Уж что-нибудь одно – или ты сатирик, или у тебя новая “Мерседес”. Невозможно вместе!
А знаете, откуда у сатирика деньги на “новую Мерседес”? Это ведь он МЕНЯ ПРОДАЛ. Выгодно, дорого продал. С меня самой-то нынче что ж взять? Я неплатежеспособна, как говорится. Но продать меня пока можно. Я до сих пор котируюсь на чертовой ярмарке. В меня еще можно плюнуть, обозвать идиоткой – и получить в кассе!
Скажи мне уверенным голосом, что меня нет, подтверди – нет больше интеллигенции, и не надо ее, гнилой, сволочной, продажной, – и бери свой паек. И не надо никаких подсчетов, вроде того, что гниют и