Волги и хотел поделиться со своими доброжелателями; я вернул ему рыбу без всякой записки. Оказалось, что одновременно со мною Андрониковым была послана такая же рыба Фредериксу и что повар подал ее к столу, ничего не сказав своему барину. Выяснилось же это недели две спустя. Министру это было очень неприятно, но реагировать было и поздно, и неудобно.
Несмотря на все это, князь опять появился ко мне, на этот раз с объемистой запиской общеполитического содержания, и просил меня сначала об аудиенции у министра двора, а затем, когда я это отклонил, — передать записку Фредериксу, что я исполнил. Оказалось, что он подобные меморандумы передал и другим министрам. Должен сознаться, что записка была умно составлена и довольно объективно, за исключением каких-то неясных намеков о деятельности одного из министров и хвалебного гимна по отношению к моему графу.
Я, конечно, всеми силами старался не допустить Андроникова до личного свидания с Фредериксом. Таких записок князь приносил мне четыре или пять, и, должен сознаться, министр их с интересом читал.
Прошел год или два. Двор находился за границей: Их Величества— в Вольфсгартене, а вся свита — во Франкфурте, куда приехал и Андроников опять досаждать мне, с просьбой представить его министру двора. Я же выдумывал предлоги, дабы этого не исполнять.
Самому мне приходилось князя принимать, так как он указал, что состоит корреспондентом какой-то газеты, и мне пришлось его видеть наравне с другими репортерами. Раз как-то он опять меня просил о представлении, на что я сказал, что это неисполнимо, так как министр едет в этот день провожать графиню, уезжающую в Петербург, до Кельна, где он посадит ее в Норд-экспресс, а затем один вернется во Франкфурт.
Граф, действительно, вернулся во Франкфурт с поездом, приходящим в 5 часов утра. Когда я позже пришел к нему, он рассказал мне следующее.
На вокзале по приезде он увидел перед своим вагоном господина, стоявшего с цилиндром на руках. Фредерикс подумал, что это кто-либо из железнодорожной инспекции, и подошел к нему со словами благодарности за удобный проезд, конечно, по-немецки. Господин же ответил по-русски:
— Я не железнодорожный служащий, а русский князь, который пришел сюда, чтобы, господин министр, выразить свое восхищение перед вами, только что исполнившим рыцарский поступок…
Граф в недоумении спросил:
— Какой?
Андроников ответил:
— Да проводив в Кельн вашу супругу, глубокоуважаемую графиню…
Затем он сопровождал министра до гостиницы, находившейся на площади перед вокзалом, и донес ему туда его дорожный несессер, наговорив приторно-сладких слов.
Фредерикс смеялся над способом Андроникова с ним познакомиться и выразил надежду, что на этом знакомство и кончится. Но тем не менее на следующий день князь явился к нему в гостиницу, и после визита этого граф мне уже хвалил ум и приятный разговор этого господина. А по возвращении в Петербург графиня получила цветы и конфеты от Андроникова, но лично его, кажется, не принимала. Свои записки он уже носил сам к графу, который их мне передавал. Но так как они не касались министерства двора, то остались без последствий.
Позже этот господин сумел втереться и к императрице Александре Федоровне и даже пытался мне передать повеление Ее Величества об изъятии из придворных цензурных правил какой-то газеты, которую он собирался издавать для увеличения популярности Их Величеств и августейших детей.
На это я ему ответил, что повелевает лишь государь, и повеления эти передаются через генерал- адъютантов. А так как князь лишь «адъютант Господа Бога», то от него никаких повелений не приму. На этом кончился наш разговор, и после этого я его больше не видал.
Конечно, я постарался через приближенных дам сообщить государыне о посещении князя Андроникова и узнать, правда ли, что он был послан Ее Величеством; но ответа на это не добился, почему полагаю, что он был у меня не без ведома императрицы.
Мне кажется, что сказанного достаточно, чтобы охарактеризовать Андроникова; невольно верилось невероятным слухам о том, что его квартира всегда была открыта Распутину: там было ему удобно получать от жен лиц, добившихся благодаря его посредничеству мест и повышений, плату натурою.
В заключение, слегка отрешаясь от роли свидетеля, дающего показания, я позволю себе отметить, что, по моему мнению, личность Распутина явилась одной из главных причин того недоверия, которое осталось неискоренимым по отношению к Думе, даже последнего состава.
В. Н. Коковцов прилагал все усилия к тому, чтобы наладить нормальные отношения между царем и Государственной Думой.
Назначив министром внутренних дел Макарова и обер-прокурором Синода князя Ширинского- Шихматова, В. Н. Коковцов надеялся достичь своей заветной цели. Он добросовестно работал в этом направлении и даже стал постепенно лично сходиться с оппозицией, подружившись с Поливановым — другом главы оппозиции А. И. Гучкова. Последний был личным врагом государя и как председатель думской комиссии по государственной обороне имел серьезное влияние на войска, с которыми он всеми средствами старался сблизиться.
Можно было предполагать, что благодаря Коковцову постепенно все предубеждение государя к Думе после первых ее двух революционных составов пройдет и совместная государственная работа станет возможной. На это весьма надеялся и Коковцов во время «медовых месяцев» своего премьерства. К сожалению, это не удалось.
Причиной тому был злой рок в лице того же Распутина, являвшегося Божьей карой России.
Пресса заговорила о близости этого проходимца ко двору и его влиянии на назначение высшего духовенства.
Да позволено мне будет небольшое отступление, дабы объяснить взгляд высочайших особ на прессу. Свободу слова они признавали и к этому относились миролюбиво. Но, во-первых, под «словом» не хотели признать «печатного слова», а когда наконец нехотя с этим мирились, то считали, что высказанную или напечатанную ложь надо иметь возможность тут же административным порядком карать, неверно сказанное — исправлять. Одно лишь обращение к суду казалось им непонятным, равно как им казалось невероятным, чтобы воля государя не могла запретить печатание нежелательных статей.
Так, например, я как начальник придворной цензуры запрещал все статьи, где имя Распутина сопоставлялось с именами высочайших особ, на что закон меня уполномочивал. Но те статьи, где имена высочайших особ не значились, на цензуру мне вовсе не представлялись, и против них я был бессилен реагировать.
Мне немалого труда стоило это вполне растолковать своему министру, да и ему нелегко было убедить государя. Императрица же осталась при убеждении, что компетентные власти не желают ни строго относиться к этим вопросам, ни исполнять волю Его Величества.
Совершенно непонятна была в то время для наших верхов необходимость считаться с прессою. Строгие меры не только не останавливали нежелательных публикаций, а, напротив, их вызывали. Деньги в виде субсидий, а в сущности — взяток, тоже опасны, вызывают разные шантажи, а если аппетиты разыгрываются, то в конце концов ведут к катастрофам.
Возвращаюсь к вопросу об отношении государя к третьей Думе. Все инсинуации прессы относительно Распутина просачивались в Думу, вносились запросы, в кулуарах высказывались совершенно невозможные сплетни, да и во время прений с трибуны допускались безусловно непристойные речи и возгласы.
Государь требовал у Макарова прекращения этих обидных для императрицы пересудов… Макаров ничего сделать не мог. Обращались к Коковцову, который неопровержимо доказал, что закон не дает правительству способа этому противодействовать.
Слова эти, разумеется, ни царя, ни царицу не удовлетворили. Но в это же время Владимир Николаевич в каждом докладе хвалился перед Его Величеством своими успехами в становившейся государю ненавистной Думе… Он скоро впал в немилость; рознь между государем и Думой увеличилась.