приезда я уговаривал хозяина накормить меня обедом, и он пошел справиться на сей счет у жены. «Спросить у нее надо обязательно, я ведь с ней сплю», — пояснил он.
В Стенворде я жил в свое удовольствие. Там было холодно и неудобно. Невозможно было помыться в ванне. Кормили плохо. Но как же я наслаждался беззаботным житьем! Не надо было принимать никаких решений. Я выполнял, что приказывали, а покончив с делами, был предоставлен самому себе и с чистой совестью мог тратить время по своему усмотрению. До той поры я всегда очень ценил время и считал, что непозволительно упускать без толку даже минуту. В голове моей постоянно роились разнообразные замыслы, которые мне не терпелось изложить на бумаге. Столько надо было еще узнать, столько мест посетить, столько получить необходимых, казалось мне, впечатлений; но годы шли, времени оставалось все меньше. Чувство долга никогда не покидало меня. Долга перед чем? Наверное, перед самим собою и собственными способностями, рождая желание наиболее полно реализовать их и, следовательно, себя. А тут я был вольной птицей. И наслаждался своей свободой. В этом наслаждении было нечто чувственное, почти сладострастное. Я слыхал про людей, которые только на войне и живут полной жизнью, — мне это было вполне понятно. Не знаю, есть ли в английском языке эквивалент слова «hebetude»,[10] но если есть, то именно таким состоянием я и упивался.
1915
На Капри мы сидели в винной лавочке, как вдруг вошел Норман и объявил, что Т. с минуты на минуту застрелится. Новость нас поразила. Норман объяснил, что когда Т. рассказал ему о своем намерении, он не мог придумать, как разубедить несчастного.
— Ты собираешься что-нибудь предпринять? — спросил я.
— Нет.
Он заказал бутылку вина и сел дожидаться звука выстрела.
1916
Рейс из Ливерпуля в Нью-Йорк. На пароходе была и миссис Лэнгтри. Никого из остальных пассажиров мы не знали и потому много времени проводили вместе. Прежде я не был с нею коротко знаком. Она сохранила великолепную фигуру, благородную стать; со спины ее можно было принять за молодую женщину. А ей, сказала она мне, стукнуло шестьдесят шесть. Глаза ее, славившиеся своей красотой, оказались совсем небольшими и не ярко-синими, какими, надо полагать, были в молодости, а бледно-голубыми. От прежней прелести остались лишь короткая верхняя губка и обаятельная улыбка. Косметики она почти не употребляла. Держалась миссис Лэнгтри просто, непринужденно и любезно — как положено светской даме, всю жизнь вращавшейся в хорошем обществе.
Однажды она отпустила преисполненное гордыни замечание, подобного которому мне от женщины слышать не доводилось. В тот день в ее речах несколько раз мелькнуло имя Фредди Гебхардт, и, поскольку мне оно было внове, я в конце концов поинтересовался, кто это такой. «Вы что же, никогда не слыхали о Фредди Гебхардте?! — искренне изумилась она. — Да ведь он был самым знаменитым мужчиной в обоих полушариях». — «Чем же?» — «Тем, что его любила я», — ответила она.
Она рассказала, что в первый ее сезон в Лондоне у нее было всего два вечерних платья, причем одно из них, дневное, превращалось в вечернее, когда из него выдергивали специальный шнурок. В те времена, сказала миссис Лэнгтри, женщины совершенно не красились, а у нее от природы было большое преимущество: прекрасный цвет лица. Ее внешность так возбуждала окружающих, что когда она приезжала нанять лошадь, чтобы покататься в парке верхом, приходилось запирать ворота конюшен — столько собиралось зевак.
Она была сильно влюблена в крон-принца Рудольфа, рассказывала миссис Лэнггри, и он подарил ей великолепное кольцо с изумрудом. Однажды вечером между ними вспыхнула ссора, и, в гневе сорвав кольцо с пальца, она швырнула его в камин. Принц вскрикнул, упал на четвереньки и принялся копошиться (так она выразилась) в раскаленных углях, пытаясь спасти драгоценный камень. Во время повествования короткая верхняя губка презрительно изогнулась. «После этого я не могла его любить», — заключила она.
Позже я встречался с нею в Нью-Йорке раза два или три. Она безумно любила танцевать и чуть ли не каждый вечер ходила в танц-зал. Там всегда можно нанять великолепного партнера, сказала она, всего за пятьдесят центов. Я был неприятно поражен, что она говорит об этом так спокойно. Когда-то весь мир был у ног этой женщины, а теперь она платит мужчине полдоллара, чтобы он потанцевал с нею! При этой мысли я сгорал от стыда.
Гонолулу. Салун «Юнион». С Кинг-стрит к нему ведет узкий проход, по сторонам которого размещаются разнообразные конторы, и можно подумать, что томимые жаждой направляются туда, а не в бар. Салун представляет собой просторный квадратный зал с тремя входами; в двух углах напротив стойки выгорожены крошечные кабинеты. Говорят, их построили для того, чтобы король Калакауа мог, укрывшись от своих подданных, выпить стаканчик. Быть может, этот бронзоволи-цый монарх неоднократно сиживал с бутылочкой в одном из кабинетов в обществе Роберта Луиса Стивенсона, обсуждая проступки миссионеров и предрассудки американцев. Стены в салуне на пять футов от пола обшиты темным деревом, а выше оклеены разнообразными картинками. Чего там только нет!
Гравюры с изображением королевы Виктории, масляный портрет короля Калакауа в богатой золоченой раме, штриховые гравюры восемнадцатого века (одна сделана с картины Де-виль-де, изображающей сцену из спектакля; бог знает, как она туда попала), олеографии из рождественских приложений к журналам «График» и «Илластрейтед Лондон Ньюс» двадцатилетней давности, рекламы виски, джина, шампанского и пива, фотографии бейсбольных команд и туземных оркестров. Посетителей у стойки обслуживают два метиса в белом, оба толстые, чисто выбритые, смуглые, с густыми курчавыми волосами и большими блестящими глазами.
Сюда приходят американские дельцы, моряки, но не ловкие матросы, а капитаны, механики и первые помощники, а также лавочники и канаки. Здесь проворачиваются всевозможные сделки. Атмосфера в заведении слегка таинственная, вполне, надо полагать, подходящая для сомнительных афер. Днем в салуне полутемно, а вечером электрические лампы горят холодным зловещим светом.
Китайский квартал. Целые улицы каркасных домов, одно-, двух- и трехэтажных, окрашенных в разные цвета, но от времени и непогоды приобретших общий грязно-серый оттенок. Дома выгладят обветшалыми, будто кончается срок аренды и временным владельцам нет смысла их ремонтировать. В лавках есть все товары, которые только способны поставить Запад и Восток. В них, праздно разглядывая прохожих, сидят бесстрастные приказчики-китайцы. Иной раз поздним вечером видишь, как в одной из лавок двое, оба желтолицые, морщинистые, раскосые, сосредоточенно играют в таинственную игру, возможно, китайский вариант шахмат. Вокруг стоят зрители, с неменьшим напряжением наблюдающие за партией, а соперники немыслимо долго размышляют, тщательно просчитывая каждый ход.
Квартал красных фонарей. Идешь темными улочками возле порта, проходишь по шаткому мостику и оказываешься на разбитой, в рытвинах и ухабах улице; немного дальше уже можно по обе стороны ставить машины; весело светятся окна кабачков и цирюльни; здесь ощущается какое-то подспудное возбуждение, ожидание чего-то волнующего; сворачиваешь в узкий переулок либо направо, либо налево, и ты уже на месте. Ивелеи делится здесь на две части, причем совершенно одинаковые. Ряды маленьких одноэтажных домиков, выкрашенных в зеленый цвет и с виду очень опрятных, даже чинных, стоят по сторонам широкой и прямой улицы.