— Вы врач? — спросил я его.

— Да нет, я там всего год продержался.

Он снял свой тропический шлем и обнажил нечесаную копну седых волос. Лицо у него было нездоровое, в каких-то странных пятнах. Зубы спереди сгнили, а с боков и вовсе зияли провалы. Когда подошел официант принять заказ, он спросил коньяку.

— Принеси бутылку, — добавил он, — la bouteille. — Он обернулся ко мне: — Пять лет здесь живу, а с французским никак не слажу. Я говорю по-тонкински. — Он откинулся назад вместе со стулом и посмотрел на меня. — А знаете, я вас хорошо помню. Вы еще дружили с теми близнецами, как бишь была их фамилия? Я, должно быть, изменился больше вашего. Прожил полжизни в Китае, знаете ли. Пакостный климат, такое делает с человеком…

Я по-прежнему совершенно его не помнил. И откровенно признался ему в этом.

— Вы поступали в том же году, что я? — спросил я его.

— Да, в девяносто втором.

— Черт знает, как давно это было.

В медицинскую школу при больнице поступало каждый год около шестидесяти молодых людей, иногда совсем еще подростков, неловких, робеющих на пороге новой жизни; многие вообще первый раз в Лондоне; и для меня они были не более как безымянные тени, мелькающие на белой стене. За год часть из них по тем или иным причинам отсеялась, а на второй год те, кто остался, начали постепенно приобретать индивидуальные черты. В моем сознании они были не только они сами, но еще и лекции, которые мы вместе слушали, и кофе с булочкой, которыми кормились за одним столиком, и трупы, которые препарировали бок о бок в анатомичке, и «Красотка из Нью-Йорка» в театре «Шафтсбери», которую вместе смотрели из задних рядов партера.

Официант принес бутылку коньяка. Гроусли, если такова действительно была его фамилия, налил себе почти полный стакан и, не разбавляя ни водой, ни содовой, выпил единым духом.

— Медицина оказалась не по мне, — объяснил он. — Я это дело бросил. Ну, а родным надоело со мной нянчиться, и меня отослали в Китай. Дали с собой сотню фунтов — управляйся сам, как хочешь. А я, надо сказать, и рад был уехать, мне они осточертели, наверное, не меньше, чем я им. Больше я их уже не затруднял своей особой.

И тут из глубины моей памяти поднялось и заплескалось по краю что-то похожее на воспоминание — так во время прилива вода то набежит на песок, то отступит, чтобы со следующей волной продвинуться еще дальше. Сначала припомнилось что-то про скандал, мелкий, но, однако, попавший в газеты. Потом встало перед глазами юношеское лицо, и так одно за другим ожили в памяти все обстоятельства. Я узнал его. Правда, он тогда звался не Гроусли, у него была, если не ошибаюсь, односложная фамилия, хотя ручаться не могу. Высокий юноша (я теперь отчетливо представлял его себе), худой, с сутулинкой, едва восемнадцати лет от роду, из таких, которые вытягиваются вдруг, у них рост обгоняет силу. Каштановые шелковистые локоны, крупные черты лица (теперь, вероятно, из-за толщины и одутловатости, они уже не выглядели такими крупными) и удивительно нежный, свежий, как у девушки, румянец во всю щеку. Люди, я думаю, в особенности женщины, считали его, конечно, красавчиком, но для нас он был просто нескладный дылда. Еще я вспомнил, что он часто пропускал лекции, вернее, не так, студентов было много, где уж тут помнить, кто присутствовал в аудитории, а кто нет. Но я вспомнил анатомический театр. Гроусли за соседним столом препарировал ногу; и эта нога почти все время оставалась нетронутой. Почему-то, я не знаю почему, другие студенты сердились на его нерадивость, должно быть, он задерживал их работу. В те времена в анатомичке, кромсая трупы, студенты судачили друг с другом на всевозможные темы, и теперь, через тридцать лет, кое- что из тогдашних разговоров ожило у меня в памяти. Один студент заметил, что, мол, вот Гроусли живет не тужит, пьет как бочка и бабник ужасный. Народ в больнице учился простой, они подходили к жизни с мерками, привезенными из дома и школы. Пуритане ужасались, другие, кто прилежно учился, презрительно посмеивались и сулили ему провал на экзаменах, но большинство из нас относилось к нему с почтительным восхищением, ведь он вел себя так, как рады были бы и мы, если бы только смели.

У Гроусли появились почитатели, и часто можно было видеть его в окружении небольшой свиты, жадно внимающей рассказам о его похождениях. Воспоминания уже теснили меня со всех сторон. Очень скоро Гроусли утратил прежнюю застенчивость и приобрел замашки записного гуляки. Вот уж, должно быть, не вязались они с обликом этого нежнолицего румяного юноши. Слухи о его эскападах передавались из уст в уста. Он стал героем дня. Проходя через музей, он непременно отпускал язвительные шуточки, если замечал двух старательных студентов, повторяющих на пару урок анатомии. Он стал своим человеком в соседних кабаках и был на короткой ноге с официантками. Теперь, оглядываясь назад, я, мне кажется, понимаю, что, впервые очутившись в Лондоне, вырвавшись из-под опеки родителей и учителей, он как бы ошалел от собственной свободы и от сказочных возможностей столичной жизни. Его развлечения были достаточно безобидны. В нем просто бродила молодая кровь. Он потерял голову.

Но мы все были очень бедны и совершенно не представляли себе, откуда берутся у Гроусли деньги на кутежи. Мы слышали, что отец его — деревенский врач, я думаю, даже знали с точностью, сколько он присылает сыну в месяц. Этого не могло хватить на девиц, которых он подбирал на променаде в «Павильоне», и на виски, которым он угощал приятелей в баре «Критериона». Мы зловещим шепотом высказывали друг другу предположение, что он, должно быть, по уши в долгах. Может быть, конечно, он закладывает вещи, но мы по опыту знали, что под заклад не получишь больше, чем три фунта за микроскоп и тридцать шиллингов за скелет. А у него, мы считали, уходило по крайней мере десять фунтов в неделю. Представления о жизни у нас были более чем скромные, и такие траты казались нам пределом расточительности. Но потом один из его друзей раскрыл секрет: оказывается, Гроусли изобрел превосходный способ добывать деньги. Нам было и смешно, и завидно. Никому из нас такая хитрость не пришла бы в голову, а если б и пришла, все равно никогда не хватило бы смелости ее применить. Гроусли ходил по аукционам, не к Кристи, конечно, а куда-нибудь попроще, на Стрэнд и Оксфорд-стрит, или в частные дома и покупал по дешевке вещи, которые можно было унести с собой. А потом сдавал покупку в ломбард и получал под ее залог на десять — двенадцать шиллингов больше, чем заплатил. Такая деятельность приносила ему по четыре-пять фунтов в неделю, и он поговаривал, что бросит медицину и сделает из этого настоящий бизнес. Из нас никто еще в жизни не заработал ни пенса, и все смотрели на Гроусли с восхищением.

— Да, вот это умник, — говорили мы.

— Хитрец, каких мало.

— Миллионером будет, из такого теста сделан.

Все мы считали себя в свои восемнадцать лет людьми бывалыми, отлично разбирающимися в жизни. Только почему-то, когда экзаменатор задавал вопрос, у нас, вот досада, от волнения все вылетало из головы, а если сестричка в больнице давала опустить по дороге письмецо, мы краснели как маков цвет. Потом стало известно, что Гроусли вызвал к себе декан и устроил ему страшную выволочку. Угрожал разными карами, если он не перестанет пренебрегать занятиями. Гроусли вознегодовал. Этим он сыт по горло еще со школьных дней, заявил он, и не позволит какому-то осломордому евнуху обращаться с собой, как с мальчишкой. Да ему, черт возьми, скоро девятнадцать, и уж как-нибудь он сам знает, что хорошо, что плохо. Декан сказал, что, по слухам, он слишком много пьет. Какая наглость. Он умеет пить не хуже любого мужчины, он в прошлую субботу упился до беспамятства и в эту субботу опять собирается упиться до беспамятства, а кому это не нравится, пусть идет известно куда. Приятели все соглашались с Гроусли, что нельзя терпеть подобные оскорбления.

Но в конце концов беда все же пришла, и я теперь отчетливо помнил, как мы были потрясены. Мы не видели Гроусли, наверное, дня два или три, но он и так появлялся в больнице не слишком исправно, и мы если вообще обратили внимание на его отсутствие, то, наверное, считали, что он опять закутил. Дня через два объявится, бледный, но полный впечатлений, и будет рассказывать о том, какую девицу подцепил на этот раз и как отлично провел время. В девять часов утра начиналась лекция по анатомии, и обычно в это время все торопились в аудиторию. Но в тот день лектора мало кто слушал, напрасно он, упиваясь собственным безупречным выговором и изысканным красноречием, описывал не помню какую часть человеческого организма — по скамьям перебегал взволнованный шепоток и украдкой передавалась с рук на руки сложенная газета. Вдруг лектор замолчал. У него был особый уничижительный педагогический прием: делать вид, будто он не знает фамилии студента.

Вы читаете Рассказы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×