страху.
Миллер с минуту смотрел на него. Маленький приказчик был бледен и дрожал всем телом.
— Пошли, Кастер, — обратился Миллер к высокому австралийцу. — Надо посмотреть, что там такое.
— Он там стоит, — повторил Нельсон. — Одетый. Он хотел меня схватить.
— Да замолчите же, — сказал Миллер. — Вы готовы?
Оба нырнули. Мы молча ждали на берегу. Нам показалось, что они пробыли под водой гораздо дольше, чем может выдержать человек. Наконец показался Кастер, а за ним Миллер. Лицо у него было такое красное, точно его вот-вот хватит удар. Они тащили что-то за собой. Кто-то спрыгнул в воду, чтобы им помочь; втроем они подтянули свою ношу к уступу и подняли на берег. И тут мы все увидели, что это Лоусон. К ногам его был привязан большой камень, завернутый в куртку.
— Он действовал наверняка, — произнес Миллер, вытирая свои близорукие глаза.
Гонолулу
Мудрый путешественник странствует лишь в своем воображении. Один старый француз (точнее савояр) написал книгу под названием «Voyage autour de ma chambre»[9]. Я не читал этой книги и даже не знаю, о чем она, но ее заглавие будоражит мою фантазию. Подобным образом я мог бы совершить кругосветное путешествие. Икона, стоящая на каминной полке, может перенести меня в Россию с ее бескрайними березовыми рощами и куполами белых церквей. Катит свои волны широкая Волга, и на краю беспорядочно разбросанной деревни, в пивнушке сидят и выпивают бородатые мужики в грубых тулупах. Я стою на невысоком холме, с которого Наполеон впервые смотрел на Москву, и вижу этот огромный город. Я спущусь вниз и увижу людей, которых я знаю значительно ближе, чем многих моих друзей, — Алешу и Вронского и многих других. Мой взгляд упал на фарфоровую безделушку, и я почувствовал острый аромат Китая. Меня несут в паланкине по узкой тропке меж рисовых полей, или же я огибаю гору, поросшую деревьями. Мои носильщики весело болтают в это ясное утро, пробираясь по тропе с нелегкой ношей, и время от времени до меня доносится далекий, таинственный, глухой удар монастырского колокола. На улицах Пекина пестрая толпа, расступающаяся, чтобы дать дорогу каравану мягко ступающих верблюдов, которые несут груз шкур и неведомых снадобий из каменистых пустынь Монголии. В Англии, в Лондоне, зимой бывают предвечерние часы, когда тяжелые облака низко нависают над городом, и свет такой тусклый, что сердце болезненно сжимается, но тогда, посмотрев в окно, вы можете увидеть купы кокосовых пальм на берегу кораллового острова. И вот вы идете по берегу, и солнце зажигает серебристый песок таким ослепительным светом, что вам больно смотреть. Над головой щебечут пичужки, и неумолчный прибой разбивается о рифы. Самые прекрасные путешествия — это те, которые вы совершаете, сидя у камина, ибо тогда вы не утрачиваете иллюзий.
Впрочем, есть люди, которые добавляют в кофе соль. Они говорят, что это придает особый привкус, необычный и чарующий аромат. Точно так же есть места, окруженные ореолом романтики, взглянув на которые мы испытываем неизбежное разочарование, но это придает им своеобразную пикантность. Вы ожидали увидеть нечто прекрасное, а сложившееся у вас впечатление неизмеримо более сложно, чем может дать простое созерцание красоты. Это подобно слабостям великих людей, которые делают их менее замечательными, но зато более интересными.
К Гонолулу я совсем не был подготовлен. Он так далеко находится от Европы, столь долгое путешествие нужно проделать до него от Сан-Франциско, такие таинственные и чарующие ассоциации связаны с его именем, что я сначала с трудом верил своим глазам. Я, конечно, не предполагал, что в своем воображении создал точную картину того, что меня ожидает, но то, что я обнаружил, явилось большой неожиданностью. Гонолулу — типичный западный город. Лачуги соседствуют с каменными особняками; за полуразрушенным остовом дома следует шикарный магазин с сияющими витринами; электрические трамваи грохочут по улицам; а по мостовым несутся автомобили — «бьюики», «паккарды», «форды». Магазины переполнены всевозможными плодами американской цивилизации. В каждом третьем доме — банк, в каждом пятом — агентство пароходной компании.
Невообразимая смесь людей заполняет улицы. Американцы, несмотря на климат, носят черные пиджаки, высокие накрахмаленные воротнички, соломенные шляпы, мягкие шляпы и котелки. Канаки, светло- коричневые, с курчавыми волосами, довольствуются лишь рубашкой и парой брюк, а вот метисы щеголяют яркими галстуками и лакированными кожаными штиблетами. Японцы с подобострастными улыбками вышагивают в чистых и аккуратных белых парусиновых костюмах, а их жены в национальных одеждах семенят шага на два позади с детишками, привязанными за спиной. Японские дети в ярких платьицах с бритыми головками похожи на причудливых кукол. Можно встретить и китайцев. Мужчины, упитанные и цветущие, выглядят чудно в американских костюмах, но женщины очаровательны, с туго зачесанными черными волосами, уложенными столь тщательно и аккуратно, что невозможно даже на минуту представить их в беспорядке, их туники и брюки — белые, бледно-голубые или черные — чисты и опрятны. Наконец, попадаются филиппинцы, мужчины в огромных соломенных шляпах, женщины в ярко-желтых муслиновых платьях с большими пышными рукавами.
Это — место встречи Востока и Запада. Здесь соприкасаются необычайная новизна и невообразимая древность. И если вы не обнаружили ожидаемой романтики, вы все же прикоснулись к чему-то своеобразному и таинственному. Все эти странные люди живут рядом друг с другом, говорят на разных языках, по-разному думают; они верят в разных богов и по-разному оценивают мир; лишь две страсти у них общие — любовь и голод. И порой, глядя на них, вы ощущаете их мощную жизненную силу. Хотя воздух столь нежен, а небо такое голубое, вы чувствуете, не знаю почему, — горячую страсть, которая трепетно пульсирует в толпе. Хотя полисмен-туземец, стоящий на углу на возвышенной площадке, указывающий белой дубинкой направление транспорту, создает атмосферу респектабельности, вы не можете отделаться от впечатления, что эта респектабельность — лишь поверхность, под которой тьма и тайна. Вас охватывает трепет, замирает сердце, совсем как в ночном лесу, когда тишину вдруг нарушит глухой настойчивый удар барабана. Вы можете ожидать всего что угодно.
Я остановился на странностях Гонолулу лишь потому, что, как мне кажется, это дает отправную точку истории, которую я хочу рассказать. Это история о первобытном суеверии, и меня поразило то, что подобные пережитки сохранились в цивилизованной стране, хотя, быть может, и не отличающейся самостоятельной культурой, но все же достаточно развитой. Трудно поверить, что в городе, где так привычны телефоны, трамваи и ежедневные газеты, могут происходить столь невероятные вещи: даже мысль об этом кажется несуразной. И друг, который показывал мне Гонолулу, был так же необычен, как и сам город, поразивший меня сразу же своими удивительными чертами.
Он был американец, звали его Уинтером, я передал ему рекомендательное письмо из Нью-Йорка. Это был человек в возрасте между сорока и пятьюдесятью, с поредевшими черными волосами, седыми на висках, с резкими чертами худощавого лица. Его глаза поблескивали за стеклами больших очков в роговой оправе, благодаря которым он казался несколько застенчивым, но вовсе не забавным. Он был высоким и очень худым. Он родился в Гонолулу, его отец держал магазин, в котором продавался трикотаж и всевозможные товары, от теннисной ракетки до брезента, словом, все, что мог потребовать любой модник. Это был процветающий бизнес, и я легко могу понять негодование старика Уинтера, когда его сын, отказавшись войти в дело, объявил свое решение стать актером. Мой друг провел двадцать лет на сцене, иногда в Нью-Йорке, но чаще в бродячих труппах, поскольку не обладал большим талантом; но наконец, будучи неглупым, пришел к заключению, что лучше продавать носки и подтяжки в Гонолулу, чем играть маленькие роли в Кливленде, Огайо. Он бросил сцену и занялся бизнесом. Я думаю, после долгих лет рискованного существования он сполна наслаждается, разъезжая в большом автомобиле и живя в прекрасном доме рядом с площадкой для гольфа; и я не сомневаюсь, что, войдя теперь в компанию отца, он ведет дело компетентно. Однако совсем порвать с искусством он все же не смог и, оставив сцену, занялся живописью. Он взял меня к себе в студию и показал свои работы. Вообще-то они были неплохими, однако я ожидал совсем другого. Он не рисовал ничего, кроме натюрмортов, очень маленьких картин, быть может, восемь на десять; и писал их очень нежно, тщательно отделывая. У него проявлялось очевидное пристрастие к деталям. Его фрукты напоминали вам фрукты на картинах Гирландайо[10]. Отдавая должное его терпению, вы в то же время не могли отделаться от впечатления ловкости художника. Я предлагаю, что его несостоятельность как актера объясняется тем, что