крупные черты лица, заострившиеся от болезни, придавали ему странный вид — странный настолько, что он уже не был отталкивающим. В самой несуразности этого человека проглядывало какое-то монументальное величие. Я не знаю, как точно передать впечатление, которое он на меня производил. Не то чтоб его насквозь проникала духовность, хотя телесная оболочка и казалась прозрачной,— слишком уж била в глаза чувственность, написанная на его лице; быть может, то, что я сейчас скажу, смешно, но это была одухотворенная чувственность. От Стрикленда веяло первобытностью, точно и в нем была заложена частица тех темных сил, которые греки воплощали в образах получеловека-полуживотного — сатира, фавна. Мне пришел на ум Марсий, поплатившийся своей кожей за дерзостную попытку состязаться в пении с Аполлоном. Стрикленд вынашивал в своем сердце причудливые гармонии, невиданные образы, и я предвидел, что его ждет конец в муках и отчаянии. «Он одержим дьяволом,— снова думал я,— но этот дьявол не дух зла, ибо он — первобытная сила, существовавшая прежде добра и зла».
Стрикленд был еще слишком слаб, чтобы писать, и молча сидел в мастерской, предаваясь бог весть каким грезам, или читал. Я видел у него книги самые неожиданные, стихи Малларме — он читал их, как читают дети, беззвучно шевеля губами, и я недоумевал, какие чувства порождают в нем эти изысканные каденции и темные строки; в другой раз я застал его углубившимся в детективный роман Габорио. Меня забавляла мысль, что в выборе книг сказываются противоречивые свойства его необыкновенной натуры. Интересно было и то, что, даже ослабев телом, он ни в чем себе не потакал. Струве любил комфорт, и в мастерской стояли два мягких глубоких кресла и большой диван. Стрикленд к ним даже не подходил, и не из показного стоицизма — как-то раз я застал его там совсем одного сидящим на трехногом стуле,— а просто потому, что он не нуждался в удобстве и любому креслу предпочитал кухонный табурет. Меня это раздражало, я никогда не видел человека более равнодушного к окружающей обстановке.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Прошло две или три недели. Однажды утром, когда моя работа вдруг застопорилась, я решил дать себе отдых и отправился в Лувр. Бродя по залам, я разглядывал хорошо знакомые картины и тешил свою фантазию чувствами, которые они во мне пробуждали. В одном из переходов я вдруг увидел Струве. Я улыбнулся, ибо его кругленькая особа неизменно вызывала улыбку, но, подойдя ближе, заметил, что вид у него против обыкновения понурый. Чем-то очень удрученный, Струве тем не менее был смешон, как человек неожиданно упавший в воду: только что спасенный от смерти, он насквозь промок, еще не оправился от испуга, но понимает свое дурацкое положение. Его круглые голубые глаза тревожно блестели за очками.
— Струве,— окликнул я его.
Он вздрогнул, затем улыбнулся, но какой-то горестной улыбкой.
— Что это вы, сэр, вдруг вздумали бездельничать? — весело осведомился я.
— Я давно не был в Лувре. И вот решил посмотреть, нет ли чего-нибудь нового.
— Но ведь ты говорил, что должен на этой неделе закончить картину?
— Стрикленд работает в моей мастерской.
— Ну и что с того?
— Я сам ему предложил. Он еще слишком слаб, чтобы вернуться домой. Я думал, мы будем работать вдвоем. В Латинском квартале многие так работают. Мне казалось, что это очень славно получится. Я всегда думал: как хорошо перемолвиться словом с товарищем, когда устанешь от работы.
Он говорил медленно, с запинками, глядя на меня своими добрыми, глуповатыми глазами. Они были полны слез.
— Я тебя что-то не понимаю.
— Стрикленд не может работать, когда в мастерской еще кто-то есть.
— А тебе какое дело, черт возьми! Ведь это же твоя мастерская!
Струве бросил на меня жалобный взгляд. Губы его дрожали.
— В чем дело, объясни,— потребовал я.
Он молчал, весь красный. Потом с несчастным видом уставился на какую-то картину.
— Он не позволил мне писать. Сказал, чтобы я убирался.
— Да почему ты-то не сказал ему, чтобы он убирался ко всем чертям?
— Он меня выгнал. Не драться же мне с ним. Швырнул мне вслед мою шляпу и заперся.
Я готов был убить Стрикленда, но злился и на себя, так как, глядя на беднягу Струве, едва удерживался от смеха.
— А что на это сказала твоя жена?
— Она ушла за покупками.
— А ее-то он впустит?
— Не знаю.
Я оторопело уставился на Дирка. Он стоял, точно провинившийся школьник перед учителем.
— Хочешь, я сейчас пойду и выгоню Стрикленда?
Он слегка вздрогнул, и его лоснящееся красное лицо стало еще краснее.
— Нет. Ты лучше не вмешивайся.
Он кивнул мне и ушел. Я понял, что почему-то он не хочет обсуждать эту историю, но почему — мне было неясно.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Неделю спустя все выяснилось. На скорую руку пообедав в ресторане, я вернулся домой и сел читать в своей маленькой гостиной. Часов около десяти вечера в передней раздался надтреснутый звон колокольчика. Я открыл дверь. Передо мной стоял Струве.
— Можно к тебе?
На полутемной лестнице я толком не разглядел его, но в голосе его было что-то странное. Не знай я, что он трезвенник, я бы подумал, что он пьян. Я провел его в гостиную и усадил в кресло.
— Слава богу, наконец-то я тебя застал! — воскликнул он.
— А в чем дело? — спросил я, удивленный такой горячностью.
Только сейчас я его разглядел. Всегда очень тщательно одетый, Дирк выглядел растерзанным и даже неопрятным. Я улыбнулся, решив, что он выпил лишнего, и уже хотел над ним подшутить.
— Я не знал, куда деваться,— выпалил он.— Я уже приходил сюда, но тебя не было дома.
— Я сегодня поздно обедал.
Теперь я понял, что не хмель привел Дирка в такое состояние. Лицо его, обычно такое розовое, пошло багровыми пятнами. Руки тряслись.
— Что с тобой? — спросил я.
— От меня ушла жена.
Он с трудом выговорил эти слова, задохнулся, и слезы потекли по его круглым щекам. Я не знал, что сказать. Первая моя мысль была, что ее терпение лопнуло и, возмущенная циническим поведением Стрикленда, она потребовала, чтобы Дирк выгнал его. Я знал, на какие вспышки она способна, несмотря на свое внешнее спокойствие. И если Струве не согласился на ее требование, она могла выбежать из мастерской, клянясь никогда больше не возвращаться. Впрочем, бедняга был в таком отчаянии, что я даже не улыбнулся.
— Да не убивайся ты так, дружище. Она вернется. Нельзя же всерьез принимать слова, которые женщина говорит в запальчивости.
— Ты не понимаешь... Она влюбилась в Стрикленда.
— Что-о?! — Я был ошеломлен, но едва смысл его слов дошел до меня, как я понял, что это вздор.— Какую чепуху ты несешь. Уж не приревновал ли ты ее к Стрикленду? — Я готов был рассмеяться.— Ты знаешь не хуже меня, что она его не выносит.
— Ничего ты не понимаешь,— простонал он.
— Ты истеричный осел,— нетерпеливо крикнул я.— Пойдем-ка, я напою тебя виски с содовой, и у тебя легче станет на душе.