дверях, словно пытаясь прочесть в его взгляде, какая ее ждет судьба. Шавлего увидел в этих глазах и простую радость, вызванную его появлением, и страх, и доверчивость, и боль от пробудившейся в душе любви, и отчаяние оттого, что вдруг обретенное оказалось утраченным, и покорность, и тысячу устремленных к нему вопросов. Вся бесхитростная душа молодой женщины светилась в ее глазах. И все тело ее, казалось, трепетало, — оно так жаждало ласкового прикосновения его больших рук.
Шавлего не сказал ни слова, не задал ни одного вопроса — медленно повернулся в дверях и закрыл их за собой.
Спускаясь по лёстнице с балкона, он вдруг ощутил всем телом, как оставшаяся там, наверху, безмолвно зовет его к себе.
Она была явно несчастна, глубоко несчастна, и невольный грех, совершенный полуиграючи, непреднамеренно, оставался для него приятным воспоминанием. Ничего нечистого во всем этом, по его ощущению, не было — случившееся стояло по ту сторону понятий скверны и разврата и было возведено в степень законности повелением любви.
Заглянув глубоко в свою душу, Шавлего не нашел в ней ничего похожего на ненависть к этой молодой женщине. И создавшееся сейчас положение не казалось ему связанным причинно-следственной связью с тем, что произошло… Неужели есть что-то в мире, что порой, по совершенно не зависящим от нас причинам, круто изменяет взятый нами жизненный курс? Что сковывает в такие минуты нашу волю? Он всегда верил, что каждый человек носит свою судьбу в себе самом. А теперь… теперь…
— Этот город называется Аджи-Кабул… Говорят, царица Тамар обложила данью ширванского шаха, но тот отказался платить и даже посмел пустить в ход угрозы. Тамар разгневалась, призвала войска, в жестокой битве разгромила шахскую столицу, обратила самого шаха в бегство и настигла его здесь, на этом самом месте. Тогда шах упал на колени и вскричал: «Аджи кабул!» — шаха звали Аджи, а «кабул» значит «согласен».
Шавлего бросил взгляд на шофера. Ни следа вчерашней озабоченности не заметил он в Лексо. На безоблачном его лице играла довольная улыбка, говорившая о полной ясности и спокойствии духа. Лексо поглядел на город, к которому они приближались.
— Я порядком проголодался. Не подкрепиться ли нам?
— А где тут можно поесть? Вот въедем в город…
— Большое спасибо! Я не девица, чтобы чаи распивать.
— Зачем же чай — найдется, наверно, и пити.
— Баранины я не ем.
— Почему?
— Не знаю, просто не ем, с детства не люблю. Лучше остановимся здесь. Зная свои проклятые привычки, я перед отъездом зарезал курицу да еще сыру прихватил.
Лексо остановил машину на обочине дороги и вытащил из кабины сумку с провизией.
Вдоль дороги, с обеих сторон, росли посаженные двойными рядами акации. Деревья были усеяны птичьими гнездами. Никогда не приходилось Шавлего видеть столько гнезд на одном дереве.
— Здесь приличные рестораны встречаются только в больших городах. А так все одни чайханы. Зайдут в чайхану азербайджанцы, усядутся и дуют горячую воду, точно у них в брюхе большая стирка.
Они наскоро перекусили и пустились дальше в путь.
Вдали, справа вырисовывались на сером фоне фиолетовые горы. Остались позади и эти места, и вновь простерлась вокруг бескрайняя равнина.
Лишь в редких деревнях по пути встречались деревья — оголенные, с простертыми к небу ветвями. Они раскачивались с жалостным видом под порывами леденящего ветра.
Временами где-то вдали, а порой и у самой дороги показывались нефтяные вышки. Они возвышались посреди перепаханных под посевы бурых полей, внося какое-то напоминание о жизни, что-то новое, не схожее ни с чем окружающим, в докучное, мертвенное однообразие равнины.
Шавлего плотно завернулся в бурку и опять откинулся на спинку сиденья.
«…Человек скован, связан по рукам и ногам уже в материнской утробе. Как только он выйдет на свет и перережут пуповину, начинается его стремление к свободе. Но уже наготове пелены, ремни колыбели. Он плачет, кричит, изо всех сил старается разорвать путы. И вот, после того как он в короткий срок пройдет определенный ему строжайшим регламентом путь — путь, на который его первоначальный предок потратил более миллиона лет, — сразу после того, как в больших полушариях его мозга появится зародыш мышления, — человек снова оказывается на привязи: его удерживает пуповина нравственности. А впоследствии привязь постепенно удлиняется, — так отдают веревку коню, пущенному на подножный корм. Удлиняется до тех пор, пока лошадь не дотянется до засеянного под огород участка или до плодовых насаждений. А тогда… Дай человеку полную свободу, и он тотчас же совершит безрассудство. Он сам от века это знает и потому-то сам же создал законы, ограничивающие его волю и прихоти. Иногда достаточно самой малости, чтобы человек очутился на краю гибели. Часто самые невинные на первый взгляд вещи обладают огромной взрывчатой силой. Они — как минированное поле: один неосторожный шаг — и… Вот почему, должно быть, человеку нужно так мало, чтобы почувствовать себя счастливым… Или несчастным… А несчастье — это тот пробный камень, который наилучшим образом помогает нам выявить нашу глубоко запрятанную человеческую сущность. Наш разум — это наш компас, и горе тому, у кого компас откажет как раз в минуты самой крайней его необходимости… Флора права… Многое зависит от случая…
Флора…
Любое живое существо, начиная с инфузории и кончая китом, борется за свое место в той среде, в том обществе, что созданы для него матерью-природой. На Джавахетском плоскогорье, близ озера Таваравани, рос некогда густой лес. А потом долго боролись между собой густые травы и могучие дубы. И случилось невообразимое: трава победила дуб, постепенно вытеснила его со всей территории. Она так плотно переплетала свои стебли и листья под деревьями, вокруг стволов, что падающий с ветки желудь не мог достигнуть земли и прорасти в почве: упав на травяной долог, он иссыхал, терял жизненную силу под ветром и солнцем… Следовательно, то, что для одного — благо, для другого — зло. Единство этих двух начал стоит у истоков самого общества. И все, что время от времени в обществе происходит — закономерно. Каждый гений, добрый или злой, продвигал общество на один шаг вперед или назад. Эпохи упадка сменялись веками возрождения. И всякий человек творил для общества в меру тех сил, какими его одарила природа… Впрочем, нет, я не понимаю людей, стремящихся совершать то, на что им не отпущено ни сил, ни способности. Быть может, не обязательно помнить о существовании в грандиозном механизме маленьких, незаметных винтиков? Но честолюбие человеческое — это то самое чудовище — маджладжуна, которое навалилось на тупой разум многих и многих и терзает его на протяжении десятилетий… Вот как тот чудак… Двадцать лет работал над кандидатской диссертацией в публичной библиотеке… Пришел однажды и под большим секретом сообщил мне, что открыл в «Свадьбе соек» Важа Пшавела идеи коллективизма, устройства жизни на общественных началах…
Важа Пшавела!
С какой легкостью замахиваются на гениев карлики, жалкие ничтожества!
Зависть и честолюбие!
Зависть и честолюбие!
Вот, например, Алуда Кетелаури…
Почему принято думать, что конфликт между общиной и личностью в этой поэме возникает лишь из-за нарушения обычая отсекать руку у сраженного врага? Или что изгнание Алуды из племени означает будто бы лишь отрицание христианской морали? Огромную роль в коллизии всей поэмы играет обыкновенная человеческая зависть. До сих пор никто не обращал на это внимания. Испокон веков зависть — движущая сила множества низменных поступков, совершаемых людьми. Когда Алуду обвиняют во лжи и трусости, то первая, и самая важная, причина этого — зависть. Люди знают, что Алуда — доблестный воин. Знают также, что он у многих убитых кистин отсекал десницу. Не забывают и о том, что он обычно садится в головах Совета, и слово его было всегда веско и разумно. Неужели трудно догадаться, что если бы он убежал от Муцала, то не мог бы принести отсеченную руку его брата? Очень хорошо все это знают и именно потому лопаются от злости. Так водится исстари: карлики, не способные дотянуться до лица гиганта, пытаются испачкать сажей хотя бы его ноги. Почему Миндия, с одним лишь копьем уложивший двенадцать кистин, не разделяет мнения других? Потому, что он сам — богатырь, доблестный воин, если не больший,