2
Уже на рассвете разнеслась по Чалиспири ужасная весть. Во дворах и в галереях, в проулках и на шоссе люди, услышав о происшедшем, били себя в грудь, хлопали по коленям, ударяли по щекам; слышались ахи и охи, стоны и причитания. Из всех калиток выбегали люди.
Женщины торопливо стягивали концы платков под подбородком, сокрушенно качали головами: «Горе несчастной его матери!»
На хмурых, насупленных лицах мужчин было написано недоумение, смешанное с недоверием, — и в самом деле, поверить было трудно…
Нино без стука вошла в комнату к деверю.
Шавлего оторвал взгляд от связок винограда на стене и вопросительно посмотрел на невестку. Бледное лицо молодой женщины выражало печаль и ужас.
Шавлего приподнялся на локте. Сердце у него екнуло от тяжелого предчувствия.
— Что случилось, Нино?
— Реваз, Шавлего… Реваз…
Она закрыла лицо руками и ушла.
Шавлего вскочил, стал быстро одеваться.
Когда он выбежал на балкон, взволнованный Годердзи, вне себя от волнения, уже спускался по лестнице. Шавлего нагнал его уже почти в самом низу и схватил за руку.
— Что случилось, дедушка?
Старик посмотрел на него, отвел взгляд и спустился еще на одну ступеньку.
— Куда ты собрался? Да что же произошло — так и будешь молчать?
— Не знаю… Женщины чего-то болтают.
— Что с Ревазом?
— Не знаю… Говорят, убили.
— Кто? Когда?
— Не знаю, сам не знаю. Говорят даже…
Но Шавлего уже опрометью бежал к калитке.
Когда он подходил к дому Реваза, дорога перед усадьбой и двор были уже полны народа. Шавлего с трудом прокладывал себе путь в толпе. С разных сторон доносились до него сдержанные вздохи, тихие причитания, осторожный шепот:
— Ну, что ты, милая, что ты говоришь! Я своими глазами видела — нес на плече, словно вязанку хвороста.
— И как он его нашел, где?
— Пена, говорит, шла у него изо рта.
— Не пена, а кровь.
— Он так сказал — пена, дескать.
— Пена — это если человек отравится.
— Так, наверно, его отравили. Горе матери твоей, сынок, бедной, несчастной…
— Может, сам он и убил.
— Скажешь тоже!
— А что, трудно разве поверить? Глаза у него, как у разбойника, так и сверкали. Как повстречаю где-нибудь, сразу в сторону сворачиваю.
— Как Марта смогла полюбить такого?
— Поди разберись! Да иную женщину сам черт не поймет!
— Говорит, долго откапывал.
— Это потому, что кинжал сломался. А то бы легче справился.
— Дуло ружейное будто бы из снега торчало — вот Како и догадался…
— Да, на снегу, наверно, издалека было видно. Должно быть, бедняга попал в метель, и его занесло.
— Надо сообщить в милицию, они все выяснят… А только этот давно уже зарился на Ревазово ружье.
— Ох, беда, что же теперь с несчастной старухой станется?
— Брось, кума! Ты пожалей того, кто ушел, а кто остался… У нас тут голодной смертью никто еще не умирал.
Шавлего с трудом пробрался через толпу в галерее и кое-как протиснулся в дверь.
Словно голос солирующего инструмента, пробивались сквозь общее гуденье плачущих и причитающих голосов полные отчаяния слова, вырывавшиеся из глубины потрясенного горем сердца.
В комнате продираться сквозь плотную стену людей было еще труднее.
Покойник лежал на тахте близ окна. Вокруг стояли женщины; губы у них кривились от сдерживаемых рыданий. Более пожилые причитали жалобными голосами и время от времени били себя по коленям и по груди иссохшими, огрубелыми руками.
Маленькая, скорченная старушка в черном ползала на коленях вокруг тахты и с каким-то беззвучным кошачьим сипеньем целовала безжизненное тело — руки, голову, ноги…
Шавлего видал на своем веку немало покойников, а убитых и вовсе без числа, но такого странного, необычного мертвеца не видел ни разу.
Некогда мужественное, плотно обтянутое гладкой смуглой кожей лицо с крупными чертами, на котором обычно играл здоровый румянец, было сейчас белым как мрамор, холодным, немым и не выражало ничего. Короткая небритая щетина выделялась на нем так, словно была нарочно рассыпана чьей-то рукой. Обескровленные губы были чуть приоткрыты. От правого угла рта начинался розовый след, тянувшийся полосой через всю щеку и сбегавший к уху. Обычно сдвинутые при жизни, упрямые, словно даже сведенные гневом брови разошлись, раскинулись подо лбом во всю длину, похожие на развернутые птичьи крылья, и казались еще чернее, чем обычно, на мертвенно-бледном лице. Веки сморщились. Чуть приоткрытые глаза, казалось, сверлили любого приблизившегося пристальным взглядом. И от этого взгляда — неподвижного, насмешливого, как бы саркастического — веяло таким леденящим холодом, что Шавлего внутренне содрогнулся.
Большие руки, высовывавшиеся из разодранных в клочья рукавов, были сложены на животе, у поясной пряжки. Левая рука была бледной восковой желтизны, правая — синяя, с красноватым отливом.
Икры и ляжки, видневшиеся сквозь дыры изодранных брюк, отливали еще более глубокой, почти черной синевой.
Шавлего поднял с колен припавшую к телу сына старуху, сказал женщинам, чтобы они прикрыли покойника, и вышел.
Со всех сторон на него были устремлены вопросительные взгляды. Он не ответил ни на один из них, не заговорил ни с кем, спустился во двор и направился к винокурне. Сев на край разломанной кирпичной кладки, в которой был прежде укреплен конфискованный куб, он спустил ноги в топку и стал смотреть на церковь святого Ильи, видневшуюся вдали, за склоном Чахриалы. Долго сидел он так, вглядываясь в еле заметные, рассыпанные по просторному церковному двору, ушедшие в землю надгробные плиты.
Бесполезно, излишне было думать сейчас о том, какие замыслы и надежды приходилось похоронить вместе с Ревазом. Главное было то, что погибла молодая жизнь. Безвременно угасла жизнь, которая, если бы ей дали срок, могла сложиться не менее прекрасно, чем любая другая.
В ушах у Шавлего еще звучал шепот людей, собравшихся во дворе и в доме, он не мог отогнать носившееся в воздухе подозрение.
И вспомнил слова Реваза:
«Скажи охотнику Како: ступай, убей из этого ружья человека, и оно твое, — побежит так, что даже собаку с собой не прихватит».