дело Набии. Я, пока был председателем, защищал его… А теперь и бухгалтер ушел.
— Ушел?
— Да. Подал заявление, будто бы хворает, нуждается в продолжительном лечении, и уволился. Умно сделал. Не стал дожидаться, пока его начнут таскать да трепать, убрался от греха подальше. Впрочем, полтонны купороса новый председатель заставил его раздобыть и вернуть.
— Молодец! Очень хорошо сделал! В прошлом году все наши виноградники чуть не погибли из-за того, что был разбазарен купорос. Еще что нового?
— Интересуешься делами новоявленного председателя? Да у него все по-новому. Иосифа, наверно слыхала, поставил председателем ревизионной комиссии. Сико сделал парторгом… Новый клуб строит. На типовые проекты и смотреть не хочет — заказал какой-то особенный проект. С Теймуразом он в союзе — тот только и знает, что поддакивает, на все дает согласие. Этих своих щенков из молодежной бригады он так натаскал, что они его без слов понимают — стоит ему только бровью повести… Скоро созовет общее собрание и добьется утверждения всех своих затей и мероприятий… Эх, Марта, видно, в самом деле притупилась моя сабля, пора ей успокоиться в ножнах. Долго я сражался, не посрамил ее, а теперь небось лезвие все зазубрилось, уже и не наточишь. Что мне себя обманывать? Старое уходит, новое идет на смену… Он даже лошадь мою верховую не удостоил себе оставить — такого прекрасного иноходца велел в плуг запрягать. А того бешеного жеребца, что на стадионе наездника покалечил, напротив, выпряг из плуга и ездит на нем.
— Наверно, потому, что на этом жеребце в прошлом году кабахи выиграл.
— Кабахи… Кабахи… В молодости и я выиграл кабахи, и до нынешнего дня никто не мог его у меня отбить. Эх, Марта, вся наша жизнь — кабахи… Да, жизнь — кабахи, а мы джигиты; у кого конь более скор и лучше выезжен, у кого глаз острей и ловче рука, тому и достается приз. Встретил я третьего дня Топраку — остановил меня старик.
«Постой, говорит, Нико, хочу тебе басню рассказать».
«Ты уже пятнадцать лет, говорю, одну не можешь закончить, с чего тебе захотелось новую начать?»
«Да нет, говорит, я ту, прежнюю, до конца доскажу».
«Что ж, говорю, давай досказывай. Знаю, запомнил: есть в Индии большой орех, подберется к нему голодная мышь, прогрызет скорлупу, заберется внутрь, а дальше?»
«Как дорвется эта самая мышь до еды, как напустится — ест, ест, наестся до отвала, разжиреет, раздуется и не сможет выбраться назад, не протиснется в переднюю дырку. Так вот и застрянет внутри ореха да там и издохнет…»
Марта внимательно посмотрела на гостя, и он вдруг показался ей сломленным, жалким, растерянным. Он словно даже стал меньше — сжался, ссутулился. Когда-то это был крепко сбитый, мощный плот, уверенно, бесстрашно рассекавший мутные житейские волны; сейчас от него остался только этот небольшой обломок — непрочный, с перетертыми веревками, без весел и багра. И этот обломок со страхом глядел в будущее — донесет ли его невредимым до последней пристани? Не затянет ли по пути на дно бурливый водоворот, не расшибет ли своенравная волна, бросив на хмурые прибрежные скалы?
И еще более жалок стал женщине этот человек — лишенный семейного тепла, отвергнутый дочерью, отлученный от власти…
Гость заметил ее взгляд, и горячая волна прилила к его сердцу. Он улыбнулся и тут же понял, что улыбка получилась просительная, лебезящая. Подождав минуту, он встал, подложил полено в печку, вытер руки о полу и шагнул к Марте.
Женщина не пошевельнулась. Она сидела притихнув, не отрывая взгляда от печки. Она чувствовала у себя за спиной мужчину, охваченного волнением, истосковавшегося по женщине, и вся напряглась в молчаливом ожидании. А потом… сначала почувствовали прикосновение большой грубой руки затылок и шея. Потом рука переместилась вперед, к горлу, к груди.
А женщина почувствовала, как бесстыдно поднялась и замерла в блаженном ожидании желанной гостьи полная крепкая ее грудь.
Гостья не стала мешкать: медленно, осторожно скользнула по нежной груди дальше, вниз, но не успела добраться до выреза рубашки. Прохладная, сильная женская ладонь обхватила широкое запястье и решительно отстранила мужскую руку.
Марта встала, туго обернула шаль вокруг своего горячего тела и повернулась лицом к внезапно скованному ледяным холодом гостю.
— Мне было приятно побеседовать с тобой, Нико. Что ни говори, а мы с тобой старые друзья. Но то, прежнее, что у тебя на уме и что я тоже не позабыла, уже не вернется. Я теперь замужняя женщина, у меня семья. Весной начнем строить новый дом. А скоро… скоро у меня будет ребенок. — Голос Марты зазвучал нежно, понизился до шепота; она призналась: — Я беременна… уже третий месяц… А о прежнем надо забыть. Останемся друзьями. Только больше не приходи, ни ночью, ни днем, когда Како нет дома. Не скажу тебе: «Ты не дал мне счастья, и я нашла его с другим». Я сохранила о прошлом добрую память… Но я не буду пачкать свой семейный очаг. Моему ребенку никто не посмеет сказать: твоя мать потаскуха… Ступай теперь, Нико, и знай всегда, что я тебе друг… Не поддавайся печали. Дочь к тебе скоро вернется. Погорюет об умершем, утешится, а там ее глаза сами другого отыщут. Будешь еще нянчить внучат… Не теряй бодрости… И Шавлего, наверно, уедет в Тбилиси… А тогда…
Марта с болью заметила, как вдруг обвисли плечи у Нико, как он сразу ссутулился, сжался, стал крошечным. Гость медленно, неохотно протиснулся в дверь,
Марта стояла на пороге и смотрела ему вслед. Печально было ей видеть, как плетется в темноте бывший председатель, бывший отец, бывший любовник…
И ей показалось: это не человек бредет нетвердым шагом по дорожке, а несет течением обломок некогда могучего, крепкого плота, разбитого волнами бурной реки.
4
Коты и кошки проводили март громкими воплями. Всю ночь, до утра, доносились с крыш и балконов, со двора и с огорода нескончаемые мольбы самцов и жеманное, уклончивое мурлыканье самок.
Измученная бессонницей, Флора забиралась с вечера в постель, накрывалась с головой одеялом и покорно, тоскливо дожидалась утра. Медленно тянулись однообразные, бесцветные, печальные дни.
Домохозяин относился к ней с подчеркнутым уважением. Побежденный на выборах Тедо прекрасно понимал, почему молодая женщина, покинув дом Русудан, поселилась у него. И, словно назло кому-то, оказывал ей всевозможные знаки внимания. Сын хозяина, Шалва, чуть ли не ползал на брюхе перед изумленной жилицей, но зато сквернословил о ней за спиной до тех пор, пока не дождался увесистой оплеухи от Надувного.
Миновал март, и настали солнечные дни. Дворы и сады окутались белым, розовым, алым сиянием. В алазанских рощах и подлесках горели желтыми угольями цветущие кизиловые кусты, пылали факелы диких яблонь и груш. Дороги и тропинки пестрели пахучими лепестками облетающих цветов миндаля и ткемали. Распаренная земля стыдливо пыталась прикрыть свою наготу зеленым ковром. Но при первом же прикосновении вышедшего на весеннюю пахоту плуга не могла сдержать страстного порыва и с трепетом выносила на солнышко все свое богатство, распахивала под ласковыми лучами, замирая в ожидании чего-то великого, свою щедрую грудь. Дурманящий воздух был полон голосов, опьяненных радостью жизни. Басовито жужжали соскучившиеся от зимнего безделья пчелы, вылетая на весенний медосбор. С веселым кряканьем опускались в алазанские протоки и заводи стаи возвратившихся с юга диких уток. Неутолимая жажда жизни обуревала весь зеленый весенний мир.
А в душе Флоры по-прежнему царила зима. Она ходила по деревне, по окрестностям, видела здесь молодые виноградные саженцы, едва виднеющиеся над землей, там — осушенное и засеянное болото, фундамент нового клуба, молодые фруктовые деревья на горных террасах под старой крепостью… Из-под земли, казалось, слышался шорох прорастающих семян, чувствовалось тихое, неудержимое стремление нарождающейся жизни наверх, наружу, к солнцу. И люди казались Флоре изменившимися. Что-то новое,