гостиной, напоминает о ней не меньше, чем ее до сих пор висящая в коридоре шубка, остаться в этом доме после ее письма, на котором стоит дата «месяц февраль, 1915», невозможно.

* * *

У Лотосовых на Плющихе было так тихо, как будто все прикоснулись к какой-то грустной тайне и все скрывали ее друг от друга этой особенно настороженной тишиной. Мать и Дина поселились в большой угловой комнате, где раньше был отцовский кабинет, который, как заявил отец, в условиях войны – совершенно ненужная работающему человеку роскошь. Раз или два в неделю тишину нарушала Динина игра на рояле, всегда однообразная и слишком властная. Танина беременность была принята отцом на удивление спокойно и трезво.

– Он разве не нравился тебе? – не выдержала она однажды.

– Нет, славный был парень, – устало ответил отец. – А доведись ему стать твоим мужем, я бы привязался к нему еще больше. Но ты сама не любила его так, как следует, Танюра.

– Я не любила?!

– В тебе очень много материнского, – неохотно сказал отец. – Вы с твоей матерью… Вы странные женщины.

– Какие? Какие мы женщины? – стыдясь, что он заговорил с ней о таких вещах, пробормотала Таня.

– Женщины, которые любят не одного человека, – сказал отец. – Не одного, а, скажем, двоих или даже троих. Бывает такое.

– Как это – «двоих или даже троих»? Как это – «бывает»?

– Ну, что тут поделаешь? – Отец обреченно развел руками. – Для того мужчины, который имеет несчастье оказаться мужем такой женщины, это очень тяжело. Мужчина – собственник, и ему эту особенность, так сказать, в жене и матери своих детей никогда, разумеется, не понять. От этого много несчастных историй.

– Но как же… если женщина уже замужем? И у нее дети?

– Есть развратные женщины. – У отца вздрогнул и напрягся голос. – Но я говорю не о них. Эти просто не способны любить, поэтому их и бросает от одного к другому, у них вместо сердца – коробка от пудры! А я говорю об истинно любящих, добрых и страстных, которые не могут – ну, им не дано! – закрыть своё сердце на ключ и отдать этот ключ одному человеку! И тут начинается, конечно, безобразие. Несчастье и ложь. Об этом, в сущности, написал граф Толстой. Читала ты «Анну Каренину»?

И замолчал, словно испугавшись всего, что наговорил ей.

– Ты что, думаешь, что моя мама… – Таня испуганно оглянулась на дверь, за которой слышались приглушенные голоса матери, Дины и Алисы Юльевны.

– Думаю. – Отец поднял на нее красные, с лопнувшими сосудами глаза. – Я это понял, как только она сказала мне, что хочет развестись. На самом деле она совсем не хотела развестись, потому и вела себя так неуклюже. Ей было страшно расставаться со мной. И не только потому, что я не сделал ей ничего дурного и мы, в сущности, совсем неплохо, а иногда даже и очень хорошо жили, но еще и потому, что она не переставала любить меня. Искренно, нежно любить… Вот в чем дело…

– А как же тогда этот… Иван Андреич?

Отец обиженно засопел носом.

– При чем тут Иван Андреич! У Ивана Андреича – земля ему, бедному, пухом! – была своя история. Он любил доводить начатое до конца.

– Но я… нет, я – другое… – Таня невольно положила руки на свой округлившийся, приподнявшийся живот. – Я правда любила Владимира…

Отец исподлобья посмотрел на нее.

– Не вини себя, – сказал он, помолчав. – Ты нисколько ни в чем не виновата.

* * *

Работы в госпитале становилось всё больше и больше, раненые прибывали. Великая княгиня Елизавета Федоровна иногда и по целым суткам не ложилась спать.

В ходе летнего отступления 1915 года, после того как командование армией принял на себя сам государь и были оставлены все территории, занятые в ходе кампании 1914 года, потеряны все ключевые крепости и впервые в истории войны применены германским командованием удушливые газы, от которых прямо на поле сражения умерли более тридцати тысяч человек, после того, что не имело прямого отношения ни к сцене Московского Художественного театра, ни к мягким и быстрым движениям Таниного ребенка внутри живота, ни к свернувшемуся от внезапных ночных заморозков вишневого цвета листочку, упавшему на могилу Ивана Андреевича Зандера, ни к любопытному воробью, залетевшему в печную трубу и долго там бившемуся, ни к патриотическим утренникам, на которых ослепший брат Волчаниновой исполнил солдатскую песню «Он умер, бедняга, в забытой больнице…», после всего того, о чем писали газеты, хрипло бредили раненые, о чем догадались далекие равнодушные небесные облака – давно догадались в своем отдалении! – Таня вдруг поняла, что жизнь, бывшая с нею раньше, была не совсем настоящею жизнью. Теперь всё стремительно стало меняться.

– Какая ты стала другая, Танюра, – сказала ей Дина, взявшая за правило каждый вечер, перед тем как лечь спать, приходить в Танину комнату в длинной ночной рубашке, укладываться поверх Таниного одеяла и делиться тем, что случилось днем в гимназии Алферовой, где она теперь училась. – Слава богу, не похожа на эту гадюку, которая на нас с мамой такими глазами смотрела, что мне сразу убежать захотелось!

– Да как я смотрела? Тебе показалось!

– А ты что, не помнишь? – пожала плечами сестра. – Ты же нас тогда ненавидела.

– Неправда! Я вас тогда просто боялась.

– Знаешь? – И Дина обеими руками подняла над затылком свои огромные тяжелые волосы. – Я иногда думаю теперь: конечно, это ужасно, что мама тебя бросила, что она ушла жить к моему папе и что тебе пришлось так много страдать от этого, но я понимаю, что не могло не быть этого. И это во всем так. Потому что, если бы мама не ушла, то и я бы ведь не родилась. Мы бы с тобой не узнали друг друга. А это ведь было бы хуже всего. Я вот теперь, когда думаю о чем-то важном или обижаюсь на кого-то, или еще что-нибудь, я сразу вспоминаю, что вечером приду и всё тебе расскажу. Я даже маме не могу теперь всего рассказывать. Только тебе.

– Почему? – радуясь тому, что говорит сестра, и сильно смутившись от этого, спросила Таня.

– Не знаю. Нет, знаю! Ну, во-первых, потому что мама сейчас очень страдает. Она никогда такой не была. Ты ведь ее почти не знала раньше, а я помню, какой она была веселой, счастливой. Всё время смеялась. Когда мы жили в Германии и у них с папой всё было хорошо, она так много смеялась, что мне иногда даже стыдно за нее становилось. Встретим какую-нибудь даму на прогулке, мама начнет ей что-то рассказывать, а сама хохочет, хохочет…

Дина вдруг закусила губу и замолчала.

– Что? – спросила Таня, тут же догадавшись, почему она замолчала.

– Прости! – прошептала сестра. – Это должно быть очень больно тебе. Ну, то что я сказала сейчас. Потому что получается, мама совсем не переживала, что ты… Что она тебя…

Таня обняла ее, притянула к себе и поцеловала. Дина испуганно улыбнулась в темноте.

– Я иногда простить себе не могу, что так мало расспрашивала маму о тебе! – возбужденно заговорила она. – Это было очень гадко с моей стороны. Но мама как будто и не хотела говорить обо всем… сама не хотела. – Она опять испуганно улыбнулась. – Ей, наверное, так было проще: молчит себе, и всё. Но я-то ведь знала уже, что у меня в Москве есть сестра!

– Ты маленькая совсем была. Что ты тогда понимала?

– Ну и что? Маленькие куда лучше больших понимают. Нет, это не оттого, что маленькая, а оттого, что мне не хотелось делиться.

– Кем? Мамой делиться?

– И мамой, конечно. И всем остальным.

– А теперь?

– Теперь по-другому. У меня как разорвалось. Вот знаешь? Там узел был, и я, кроме как о себе самой, совсем ни о ком не думала. Просто даже и не понимала, что кто-то еще бывает, кроме меня. И вдруг этот узел разорвался. Понимаешь? А как он разорвался, так стало всего сразу много. И много, и стыдно. Не знаю, как тебе объяснить…

Она опять обеими руками высоко подняла свои волосы, и черная тень на стене стала кудрявой, как

Вы читаете Барышня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату