Ни один на свете человек, глядя на его роскошные усы, красивые плечи, заграничный пиджак и шелковый галстук, не догадался бы, что сердце гинеколога Чернецкого бьется как рыба о край эмалированного таза, куда ее небрежно бросила хлопотливая хозяйка, только что отстоявшая многокилометровую очередь в отдел «Рыба живая» и уже поставившая кипятиться кастрюлю с водой, в которой она намеревалась сварить своему мужу Феде, или Коле, или даже какому-нибудь там Никите Андреевичу вкусно пахнущую уху – с лавровым листом, с черным перчиком, – потому что завтра воскресенье, можно будет и выпить, и закусить ушицей, – не сердись, золотая рыбка, попрошу в кастрюлю... Гинеколог Чернецкий откашлялся, чтобы унять свое бьющееся, замученное сердце, и сдвинул к переносице пушистые брови.
– Ну так что? – ненавидя ее за свой страх, сказал он.
– Я не уйду, – прошептала Зоя Николавна, – никуда не уйду... любимый...
Гинеколог не успел сообразить, что ему в такой ситуации делать, потому что как раз в этот момент подъездная дверь раскрылась и вышли из нее девочка Наталья Чернецкая и мальчик Вячеслав Иванов, которые направлялись на весенний школьный вечер, устраиваемый для обоих восьмых классов. Оба были очень нарядными, а Слава Иванов в галстуке – не таком, конечно, красивом, как у Чернецкого, но все-таки неплохом и тоже, судя по всему, привезенном из ГДР или из Югославии. Наталья Чернецкая увидела своего отца, который, когда она в детстве болела ангиной, кормил ее с ложечки, а когда была здорова – таскал на плечах со станции на дачу и обратно, и рядом с ним она увидела очень молодую и прелестную собой санитарку Зою Николавну, которая целовалась с ее отцом, когда она, Наталья Чернецкая, чуть было не погибла летом прошлого года.
– Вы что здесь делаете? – спросила Наталья Чернецкая санитарку Зою Николавну.
– Вот, папу твоего пришла навестить, – с неожиданной находчивостью ответила Зоя Николавна и улыбнулась так, будто хотела склонить Чернецкую на свою сторону. – Соскучилась.
Маленькая женщина Чернецкая закусила нижнюю губу точно так же, как закусывала ее мать в горьких жизненных переделках.
– Уходите прочь, – сказала она сквозь закушенную губу, – убирайтесь отсюда!
Гинеколог настолько опешил, что даже отступил на шаг в сторону: слишком уж это было не похоже на его нежную и вежливую баловницу.
– Если вы не уйдете, – бледнея лицом и чернея глазами, от рождения серо-голубыми, прошипела Чернецкая, – я вас ударю! – И сжала мраморные кулачки.
– Тата, – с облегчением пробормотал Чернецкий, которому хоть и стыдно было за эту сцену, но все-таки радостно, потому что женщина – слава Богу – нападала на женщину, а не так, как обычно: все женщины на него одного.
– Папа, не мешай, – по-матерински выкатывая глаза, приказала Чернецкая, – ну! Считаю до трех! Раз! Два! Три!
На слове «три» золотистый ангел оторвался от земли и полетел по направлению к улице. Крича и рыдая в голос, бросив в загаженную кошками детскую песочницу сиреневую гроздь, из которой испарился уже весь ее сладостный запах.
Чернецкая пришла на вечер обоих восьмых классов гордая, со все еще сверкающими от чудесной победы глазами. В зеркале она увидела себя – молодую невысокую царицу со сложной прической, в красивом розовом платье, отделанном гипюром. Слава Иванов – длинный и тощий, с кадыком и галстуком, – как паж, маячил за ее спиной. Комсомольцы все уже, в основном, собрались, сидели на стульях перед сценой, слушали, как Миша Вартанян поет под недавно подаренную ему на пятнадцатилетие семиструнную гитару.
– Снэг, снэг, снэг, снэг... – мягко пел Вартанян, пряча глаза от блестящего, впаянного в него взгляда Галины Аркадьевны, – снэг над тайгою кружится, вот и закончился наш краткий ночлэг...
После песен поели бутербродов с колбасой и сыром, выпили яблочного крюшона. Из педагогов были только не любящие друг друга Нина Львовна и Галина Аркадьевна со своей постоянной теперь мигренью.
– Танцы! – объявила Нина Львовна.
«Я гляжу ей вслед, ничего в ней нет, а я все гляжу... – запел с пластинки молодой задушевный голос, – глаз не отвожу...»
Мальчики, только что сбегавшие во двор покурить, смутились и нарядных, красных от ожидания девочек не приглашали. Девочки делали вид, что им это безразлично. Фейгензон одна сидела за опустевшим в углу столом, дожевывала бутерброд с колбасой. На белой блузке ее расплывались темные молочные пятна. Узкими и злыми глазами Чернецкая перехватила взгляд, которым Томка Ильина ласкала молодого, вовсе не собирающегося плясать с ней Геннадия Орлова. Судя по всему, дух борьбы не покинул Чернецкую и требовал новой крови. Она вскинула голову и вдруг подошла прямо к Орлову решительными звонкими каблучками.
«Или утром стучи-и-ит каблучками она-а-а», – пел неуверенный молодой человек на пластинке.
– Пойдем танцевать, – сказала Чернецкая.
Орлов усмехнулся. У Томки Ильиной вытянулось лицо. Чернецкая почувствовала, что сейчас или никогда. Мужчины, которые принадлежат ей, принадлежат только ей, а не санитарке и не Ильиной Тамаре.
– Я же тебя приглашаю, – повторила она, – пойдем.
– О’кэй, – сказал Орлов и прижал свою широкую ладонь к этой столь знакомой ему талии.
Они танцевали медленно, кажется, даже не в такт. И она – Соколова утверждала, что нет, не сразу, а Панкратова кричала, что сразу, ей было виднее! – она положила подбородок на его плечо, и все присутствующие ощутили, что та Большая и Чистая Любовь, от которой бывают дети, скандалы, убийства, кровотечения и свадьбы, находится прямо здесь, внутри их школьного актового зала, вот она, можно пощупать... Всего этого, разумеется, не выдержала Томка Ильина, в точности повторив недавний поступок санитарки Зои Николавны возле сирени кошачьего спасителя. Она зарыдала в голос и бросилась прочь, теряя из волос заколки.
Это была вторая победа маленькой женщины Натальи Чернецкой. На этот раз над бараньими глазами Ильиной, которая думала – она думала, дур-р-ра! – что ей достанется широкоплечий Геннадий Орлов в вечное пользование. Она, дур-р-ра, надеялась.
В час, когда усмехающийся Геннадий Орлов не совсем в такт кружился по актовому залу в скользких коготках Натальи Чернецкой, мать его, вернувшись домой с работы, сообщила бабушке Лежневой, что сейчас она едет в 46-ю городскую больницу, чтобы забрать оттуда и привезти к ним переночевать отца Валентина Микитина, которого сегодня выписывают.
– Где ты его положишь, Катя? – кротко спросила бабушка Лежнева.
– В Генкину комнату, – напряженно ответила Катерина Константиновна, – куда ж еще? Генка с нами ляжет на моей кровати. А мы с тобой.
– А-а-а, – сказала бабушка Лежнева и заглянула в глаза Катерины Константиновны своими тихими глазами: – Плох он, Катя?
– Увидишь, – сказала ей Катерина Константиновна и всхлипнула.
Вернувшись домой с достопамятного школьного вечера, Геннадий Орлов застал в своей комнате лежащего на его постели и тихо дремлющего старого изможденного человека. Мать, неслышно вошедшая с кухни вслед за Орловым, негромко сказала ему в затылок:
– У нас сегодня гость, Гена. Тихо, не разбуди.
Изможденный гость приоткрыл очень черные и все еще жгучие глаза и глубоким приятным голосом отозвался в ответ на материнское замечание:
– Я не сплю, Катерина Константиновна. Познакомь меня с сыном-то.
Неловко и тревожно было молодому Геннадию Орлову. Больной человек, забравшийся в его постель, сверлил его яркими зрачками, словно Геннадий Орлов вернулся домой только для того, чтобы перед ним повиниться. Наконец больной, по всей вероятности, утомился и снова прикрыл глаза.
– Славный, – медленно и с некоторым раздумьем в голосе произнес он, – крепкий юноша.
– Отдыхайте, батюшка, – спокойно сказала Катерина Константиновна и надавила на плечо сына своего Геннадия, чтобы вместе выйти из комнаты.