Внезапно Даша поймала на его лице странное выражение. Из огорченного и удивленного большое лицо Трубецкого вдруг стало торжественным, хитрым, веселым. Она поняла, почему. Поскольку его вот так любят. Почти как в гареме. Жизнь Званская, вот что. Сижу, неуклюжий, штаны залоснились, а две чудные женщины бьются, как рыбки. Да, бьются. Не спят, плачут, стонут. Любовь не капуста. А что Янкелевич? Подумаешь, франт, в черной бабочке ходит! И что тут? Кому его бабочка в радость? Жена сколько лет истерией болеет! Такие болезни не бабочкой лечат.

– Что вы собираетесь делать? – спросила Даша

– Как – что? Надо драться. Решительно драться. Я буду как этот купец... как его? А, Калашников, вот кто!

– Калашников?! – удивилась Даша.

– А кто же еще? Врукопашную, вот как. Раз он объявил мне войну, что осталось? Вы верите в то, что наш lieber профессор желает оттяпать себе эту кафедру? Да он же лентяй, он не любит работать! Зачем ему кафедра? Деньги? Не деньги! Какие там деньги! Не в кафедре дело, в его самолюбии! И в женщинах тоже! Да, в женщинах, в бабах!

Даша покраснела.

– Ему шестьдесят, lieber герру профессору, – со смаком продолжал Трубецкой. – Он и в тридцать-то с большим трудом одну дочку смастерил, а у меня их... – и начал загибать толстые пальцы. – Трое! А может, и больше! Кто знает? Я в Чехии сколько лет не был! А в этом... в Париже? Я там тоже жил. И там были девушки. Жюля с Сесилью. Мы с вами живые, а он что? Он дохлый. Он дохлый-предохлый, моя дорогая! Вот он и взбесился! К чему он придрался-то, а? Стыд и ужас! Что я сексуальный бандит. Сексуальный! А я деревенский, простой, мне все в радость. И рос-то я как? Зимой жили в Праге, а летом в деревне. А там меня девки вели на гумно – роскошные были красавицы-девки! – вели на гумно и ложились. Лежит вот такая, раздвинула ноги: «Гляди! Не стесняйся! А хочешь – потрогай!» А мне лет двенадцать, а может, и меньше. И вырос прекрасно! Без всякого Фрейда!

11 ноября Вера Ольшанская – Даше Симоновой

Не сходи с ума. Все позади. Главное, что Нина доверяет тебе. Я, например, своей матери никогда не доверяла. А как доверять, если мать мне кричала:

– У-у, чтоб ты сдохла!

Это так отпечаталось в памяти, что все остальное уже неважно. Когда мать кричит «чтоб ты сдохла!», ребенку, наверное, и хочется сдохнуть. Мне, во всяком случае, хотелось.

Она не выносила отца. С самого начала и до самой его смерти. Почему они не развелись? Зачем нужно было все это терпеть – ума не приложу! Если бы я не была еще так похожа на него, Господи! Мать возвращалась с работы, черная, как гроза, и видела два одинаковых лица: мое и папино. Что она вытворяла! Спали они всегда в разных комнатах, при этом она делала такие вещи, которые должны были вызвать у него физическое отвращение. Например, бросала на пол в ванной свою окровавленную вату, грязное белье, расческу с волосами. И он это все подбирал.

Она не то что совсем не любила меня, но волнами, знаешь, рывками: то нежность, то ненависть.

Помню, я однажды, в первом классе, наелась горячего воска. У нас была свечка, я ее зажгла, и мне показалось, что это так вкусно: горячий коричневый воск. Почти шоколад. И съела всю свечку. Воск остыл внутри, забил внутренности, и я начала помирать. Вызвали «Скорую», еле откачали. Она испугалась, конечно. Всю ночь провозилась со мной, не спала. А утром зажала меня, измученную, еле живую, между коленями:

– Понравилась свечка?

Молчу.

– А ну, отвечай! Правда, вкусная свечка?

– Я больше не буду.

Дает мне затрещину.

– Ах, вот как! Не будешь!

– Ты в свою «Фрау Клейст» вставила кусок из немецкой сказки: про то, как ведьмы ели детей. У нас на углу открылся недавно овощной магазин. Хозяин, китаец, рассказал мне, что после войны в Китае был голод и взрослые ели детей.

Он мне говорит:

– Бывало, увижу чужого и – деру! А то ведь поймает – сожрет. Страшно было!

Любовь фрау Клейст

После развода с Мариной Алексей устроился санитаром в городскую больницу для душевнобольных и там проработал два года. Работа была невеселой, платили прилично. Возвращаясь утром после суточного дежурства, он иногда удивлялся, что люди свободно разгуливают по улицам, спорят, перекрикивают друг друга, обнимают женщин. А если связать всех гуляк полотенцем, все было бы так, как в больнице. Не хуже.

Врачебное дело его привлекало. Прервав работу в сумасшедшем доме, Алексей сдал экзамены и поступил в Первый Московский медицинский институт, который и окончил через шесть лет с дипломом травматолога.

Уезжать на периферию не пришлось: он снова женился. На женщине старше себя, Алле Львовне. Жена была коренной москвичкой, заведующей секцией в ГУМе. Дубленок одних – штуки три, шубы, шапки.

А он вот ее не любил. Она была славной, красивой, с высокой прической. И в ГУМе ее уважали. А он не любил. Дома, наедине с ним, Алла становилась овечкой, распускала маслянистые кудрявые волосы, снимала туфли на тонких каблуках, вдевала уставшее тело в халатик, смотрела в глаза, волновалась, робела.

В конце февраля родила ему дочку.

Через два дня после того, как раздался слабенький крик новорожденной, и сгусток луча на подушке распался, и Алла, счастливая сделанным долгом, расчесала свои маслянистые волосы и заплела их в косу, дежурная медсестра заметила, что кожа младенца вдруг вся посинела, особенно ручки и ножки. Ребенок брал грудь, но сосать не сосал, задыхался. Кардиограмма показала дефект межпредсердной перегородки и дестракардию. Сердечко дышало не слева, а справа, и между двумя его желудочками было отверстие.

Когда Алексей вспоминал свои прежние беды: смерть матери, гибель отца, службу на подводной лодке, измену Марины, – он думал, что если бы это вернулось, то он бы теперь и не дрогнул.

На рентгене маленькое сердце его девочки выглядело, как деревянный башмачок, и странным казалось одно: вот жизнь все идет так, как шла, и солнце заходит, и солнце восходит, и каждую секунду кто-то рождается, и каждую секунду кто-то умирает, и может быть, тот, кто сегодня родился, похож на того, кто вчера утром умер, а тот, кто готовится к завтрашней смерти, есть слепок того, кто сегодня родился, но ему, Алексею Церковному, отцу новорожденной, важно одно: последний рентгеновский снимок сердечка и цвет ее крошечных ручек и ножек!

Алла Львовна недолго сидела дома в декретном отпуске: место заведующей секцией ГУМа было бы очень обидно потерять. Алексей перешел на ночные дежурства, а днем был с ребенком.

В семь часов утра – по хляби московской, по бедному снегу (шел вялый, тревожный апрель, птицы пели, но холодно было почти как зимой) – он возвращался домой, выпивал чашку очень крепкого кофе, принимал из рук жены свое сокровище, заглядывал в ее сонные глаза, вдыхал молочный ее, нежный запах, а потом, захлопнув за робкой, заискивающей Аллой дверь их добротной квартиры, кормил Любочку сцеженным в бутылку материнским молоком.

Любочка, тяжело дыша оттопыренным ртом, зажмуривая и быстро открывая синие глазки, выпускала легкие молочные пузыри, грустно хмурилась и тут же загадочно вдруг улыбалась, как это делают все новорожденные, еще не забывшие прежнюю жизнь.

В одиннадцать он наряжал ее в кукольный по размеру меховой комбинезончик, укладывал в глубокую нежно-сиреневую коляску и шел на бульвар, где старухи, играя со смертью в веселые жмурки, скликали к себе голубей. Голуби окружали высохших, растаявших старух живыми своими крылами, сверкали смородиной глаз, и старухи добрели. Смерть, поддерживающая их под руки, чтобы старухи не упали прямо на улицах, не испугали торопливых школьников, не перегородили пути городскому транспорту, сама улыбалась, смотря, как

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату