этом свете блистающем, не было ничего другого.

Оказывается, правда могла не быть правдой о чем-то или для чего-то. Она была просто, совсем, до конца только правдой. Как свет был одним только светом и больше ничем. И сейчас, когда профессор Трубецкой почувствовал себя внутри этого света, он совершенно перестал понимать, как можно столь сильно запутаться в жизни и так загрязнить ее и перепачкать.

– Не плачьте, – вдруг мягко сказал Бергинсон, которого профессор Трубецкой по-прежнему не видел. – Вы можете их огорчить.

И только он произнес это, как Трубецкой ощутил со всех сторон обнимающие его теплые ладони и понял, что вновь стал младенцем, и бабушка с няней и матерью купают младенца Адрюшу в корыте. Слезы мешали ему разглядеть их лица, потому что они были высоко над ним и ярко ему улыбались, но, ударяя ладошками по воде, как это делают все младенцы, когда им ужасно как весело, он вдруг захватил что-то в свою очень пухлую детскую руку. Это была маленькая желтая утка, сделанная из воска и купленная няней на деревенском базаре. А он был уверен, что утки давно нет на свете, – ее разломала сестра Трубецкого, постарше его и сердитая девочка.

Но утка была, так же, как были эти родные ладони, осторожно поддерживающие его за плечи, так же, как была и розово вспыхивала на краю корыта теплая мыльная пена, так же, как во всю красоту своей праздничной жизни была синева за окошком их кухни с ее торопливо надувшимся облаком, похожим на спелую гроздь винограда.

Оказалось, что все, что профессор Трубецкой считал несуществующим, все, от потери чего ему было так грустно, о чем он всегда тосковал, – все было живым и здоровым внутри ослепительно-белого света, в нем все навсегда сохранилось.

Трубецкой хотел объяснить Бергинсону (или тому, кто называл себя Бергинсоном), что сейчас он исправит все свои ошибки, потому что они были сделаны в полном незнании правды, но тут же решил, что все это не нужно. Вообще ничего уже больше не нужно.

Он лишь восхищенно и радостно плакал.

– Ну, вот, – сказал наконец Бергинсон. – Теперь вам понятно?

Профессор Трубецкой увидел, как он пододвинул к себе остывший чай и звякнул серебряной ложечкой.

– Вы, главное, друже, не бойтесь, – вздохнул Бергинсон, осторожно отгрызая от куска сахара и зажимая то, что он отгрыз, между своими большими и плотными зубами. – Чего вам бояться напрасно?

18 февраля Вера Ольшанская – Даше Симоновой

Опять отвратительный сон: кормлю из ложечки какого-то ребенка, очень смуглого, горбоносого, с выпуклыми глазами. Ребенок не мой, а я почему-то считаю, что мой, и всех хочу в этом уверить. Плету истории, как я родила его в Сибири и у него с самого начала были такие зубы, что на второй день своей жизни он отгрыз мне сосок. Все время чувствую, что до смерти боюсь этого чужого, с выпуклыми глазами ребенка, которого кормлю из ложечки, а он на меня и не смотрит.

Проснулась: сосок на моей правой – моей собственной груди – немного влажен. У меня так бывает.

Гришу должны скоро выписать. Врач объяснил мне, что нас ждет. По его мнению, Грише грозит частичная инвалидность, то есть он никогда уже не будет работать с прежней нагрузкой, и могут быть мигрени, небольшие потери сознания и, в худшем случае, даже эпилепсия. Двигательные функции должны восстановиться полностью. Я спросила у Гриши, хочет ли он сразу лететь домой или мы можем задержаться у Луизы: она предоставляет нам квартиру, а сама переедет к маме. Он как-то странно весь сморщился, как будто я предложила нелепость, и ответил, что подумает.

У Луизы вчера был день рождения. Я пораньше ушла из Склифа, купила букет, потом добрела до ГУМа, где немыслимая дороговизна, купила духи и пешком, через Патриаршие, отправилась домой. В пять часов было уже совсем темно, на Патриарших горели фонари, и дети катались на коньках и с горок на санках. В булочной разгружали свежий хлеб, и все это вместе – дети, фонари, запах хлеба, старые знакомые деревья на Патриарших, редкий снег, медленно сыпавший сверху, – все это вызвало во мне муку воспоминания, такую сильную, как будто я сейчас должна умереть и прощаюсь со всем этим.

Я очень ясно увидела себя саму – маленькую, в шубе и варежках, с которых я откусываю ледяные катушки и потом рассасываю их. Но ведь та маленькая, которая здесь, на этих Патриарших, отгрызала снег со своих варежек, – она ведь давно умерла, ее нет. Я вдруг ощутила собственную смерть, от которой никуда не уйти, потому что она всегда здесь, внутри меня самой. Наверное, я множество раз умирала и просто не знала об этом. Одновременно мне пришло в голову, что я ведь и сейчас ничего не знаю, ничего не понимаю в том, что происходит. Я, например, думаю, что я здорова, а на самом деле я смертельно больна, и в любой момент опять расцветет моя карцинома (моя «хризантема»!) – тогда уже Грише придется со мною возиться.

Но что он такое – мой Гриша? И кто он такой?

* * *

Они ехали к психологу. Нина была на переднем сиденье рядом с отцом. Даша сидела с закрытыми глазами, и хрупкая полоска света между ее веками была чем-то вроде надежды, неверной и слабой. Но она знала, что надеяться не на что. Жизнь, как комната, в которую вела настежь раскрытая дверь, а окна давно были выбиты, и дуло из всех ее щелей, показала свое развороченное нутро.

Даша молилась. Она молилась беззвучно, быстро шевеля губами, словами не поспевая за тем, что хотела вместить в них, и слава богу, что ни Нина, ни Юра не видели ее лица.

«Господи, помоги нам! Ангелы небесные, пожалейте ее! Она еще маленькая, она не виновата, за что же ее так наказывать? Вы лучше меня накажите...»

Ее вдруг как будто ударили. Уже наказали. Да чем же еще наказать, как не этим?

22 февраля Вера Ольшанская – Даше Симоновой

Луиза говорит, что мне нужно вести себя с Гришей так, как будто ничего не было. Игнорировать всю эту историю.

Я спросила:

– Как же игнорировать? Когда я ее видела и она ждет ребенка.

– А так. Ты должна выстроить максимальную защиту внутри себя. А если не можешь выстроить, ты должна ее изобразить. Ты должна всем своим поведением показать и ему, и мне, и всему свету, что ты ничего не знаешь и знать не собираешься. Все это тебя не касается. Было и прошло. У тебя муж попал в аварию, ты прилетела в Москву, ты его выхаживаешь, и вы улетите обратно домой.

– Бред! – говорю я.

– Не больший, – говорит, – бред, чем вся остальная наша жизнь. А то, что есть, то, что сейчас у вас происходит, – это разве не бред? От тебя требуется только одно: тот бред, который тебя не устраивает, перевести в тот, который тебя устраивает. Как с языка, который тебе непонятен, перевести на язык, который ты знаешь.

– А как же быть со всеми остальными? Их что, под наркозом держать?

– Об этом позаботится жизнь. В жизни всегда кто-то под наркозом. Не волнуйся – разберутся! Главное, чтобы ты сама знала, чего ты хочешь. Очень многие женщины, кстати, именно так и живут.

* * *

Аспирантка профессора Янкелевича, худая, как щепка, Анжела Сазонофф, от которой всегда немного

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату