Она лежала в его руках, испуганная, с ее замирающим радостно сердцем, она уходила из рук, из объятий, и старость, в которой она жила долго, проклятая старость с сухой ее кожей, – она уходила еще торопливей.
Когда вой сирены замолк рядом с домом, и стекла снаружи зажглись светло-красным и синим и санитары уже бежали по коридору с тяжелыми носилками, он убрал с ее груди свою правую руку, и осиротевшая, обедневшая рука его ощутила ту пустоту, которая сопровождает всякого – будь то тело, рука, волосок или весь человек, все его существо, – когда разлучается плоть с другой плотью.
Во глубине своей, на первый взгляд запутавшейся, а на самом деле весьма даже умной и чуткой души профессор Трубецкой понимал, что быть столь счастливым, как он, неуместно и, может быть, стыдно. Он жил на чужие, одолженные деньги со своей незаконной женой и греховно прижитым ребенком.
Каждое утро он просыпался на жестком разложенном низком диване и сразу слегка задыхался от счастья. Незаконная жена к моменту его пробуждения уже вставала и тихо кормила на кухне ребенка. Он слышал ее очень ласковый голос:
– Опять ты не ешь ничего! Ты же нас огорчаешь! Что папе-то скажем?
И хотя профессор Трубецкой, прожив большую часть жизни в Америке, никогда не огорчался, если его дети чего-то там вдруг не съедали, сейчас лежал и, серьезно прислушиваясь к голосам на кухне, чувствовал, что это и впрямь очень важно: пускай доедает.
Вообще было все очень важно. У Таты на груди появилась маленькая коричневая родинка, которая, скорее всего, не представляла никакой опасности, но профессору Трубецкому хотелось разволноваться, навести справки о том, как попасть к хорошему дерматологу, самому позвонить этому дерматологу, представиться, сообщить, что у его жены появилась на груди маленькая родинка, которой совершенно не было заметно три с половиной месяца назад, назначить время визита, пойти вместе с нею – короче, исполнить с готовностью то, что с большим принуждением исполнил бы он в своей
Он чувствовал, что в этом нет никакой его вины, но есть, безусловно, беда. Не только его одного, но и всех их. Возможности исправить эту беду он не видел, но не видел и причины, почему сейчас, когда он внутри
Поэтому когда на четвертый день безмятежной радости Тата, покрывшись красными пятнами, сказала, что им нужно серьезно поговорить, профессор Трубецкой расстроился и испугался. О чем говорить, когда все так прекрасно?
– Адрюша, – сказала она, испуганно и нежно глядя на него и все больше краснея. – Адрюша, я так не могу, я боюсь. Я смертельно устала.
– Ну, ты отдохнешь, – забормотал он. – Конечно, зима – это ужас, а дача...
– Не дача! При чем здесь какая-то дача! – вскрикнула она и испугалась, что разбудит Алечку, и закрыла рот ладонью.
Профессор Трубецкой убито смотрел на нее исподлобья.
– Адрюша, при чем здесь какая-то дача? – шепотом повторила она. – Жизни у нас никакой нет! У нас же нет жизни!
– Ну, как же? – забормотал он, растерянно обведя толстой рукой вокруг себя, чтобы она увидела, что жизнь у них все-таки есть. – Ну, хочешь другую квартиру?
– Квартиру? – горько усмехнулась она. – Я человека хочу рядом! Я боюсь одна, Адрюша. – Он хотел было возразить, но она перебила его. – Ты думаешь, я ничего и не знала? – И слезы полились по ее худым осунувшимся щекам, которые он так любил целовать. – Я знала ведь все. Портнова ко мне приходила.
Он ахнул.
– Да это неважно, неважно! Она приходила якобы спросить, как нам понравился тот доктор, которого она рекомендовала летом. Сказала, что потеряла мой телефон, а адрес у нее остался. А потом она прислала мне копию того письма... – Тата запнулась. – Того письма, которое послала тебе на кафедру. Так что я все знала, и когда ты начал говорить, что, может быть, не сможешь приехать, я знала, в чем дело. Ведь в этом, Адрюша?
Профессор Трубецкой кивнул.
– Ну, видишь! А ты ничего не сказал!
– Но как же я мог?
– Ты и дальше не сможешь. – Она захлебнулась слезами и принялась судорожно сглатывать их, положив на горло левую ладонь. – Но дело не в этом!
– А в чем? – глядя в пол, тихо спросил он.
– В нем. – Тата кивнула на дверь, за которой посапывал Алечка. – Я его одна не вытяну. Когда ты улетаешь от нас, я потом целый месяц хожу больная. Я ничего делать не могу. Даже на него нет сил. А он знаешь как плачет? Он залезает под душ и стоит там часами, рыдая. Под душем. Как взрослый. Он очень не хочет, чтоб я это слышала.
– Что ты предлагаешь? – пробормотал профессор Трубецкой.
– Не знаю! – Она опять вскрикнула и опять зажала рот рукой, оглянувшись на дверь. – Я вижу, что это не жизнь!
Он молчал.
– Адрюша, – быстро, но не сбиваясь заговорила она и умоляюще протянула к нему обе руки. – Ты пойми меня! Я ведь о нем думаю! Мне же его поднимать! Откуда ты будешь брать деньги? А если они тебя выкинут?
«Боже мой, она и это знает!» – быстро подумал он.
– Ты на нас тратишь не меньше пятнадцати тысяч в год вместе с твоей дорогой, и поэтому мы пока можем жить. Но если они выкинут тебя или если что-то другое случится и ты не сможешь к нам приезжать? Тогда что с ним будет? Ведь я не смогу заработать, Адрюша! А он ведь совсем еще маленький!
– А как же другие? – не отрывая взгляда от трещинки на паркете, спросил профессор Трубецкой.
– У других есть помощь. Родители, муж... Я не знаю...
– Ты что, замуж хочешь? – криво пошутил он.
– Я ничего не хочу, – твердо сказала она и тыльной стороной ладони вытерла слезы. – Но я не имею права думать о себе.
Глаза ее вдруг стали какими-то мутными и белесыми от боли. Профессор Трубецкой чувствовал, что еще немного – и он разрыдается.
– За мной тут ухаживает один человек, – тусклым, безразличным голосом сказала она. – Он концертмейстер, часто ездит за границу. Хороший человек. Вдовец. Очень любит Алю. Живет вдвоем с матерью, я ее знаю.
– Ты что? – прошептал профессор Трубецкой, ловя открытым ртом воздух. – Ты сошла с ума! К-к-какой еще, к черту, вдовец, конц-ц-ц– ентмейстер? – Он схватил ее за плечи и начал легонько трясти. – Ты с ним... Ты с ним спишь?
Она изо всех сил замотала головой:
– У нас ничего... никогда... Адрюша!
Профессор Трубецкой вскочил и начал быстро ходить по комнате, вцепившись обеими руками в волосы по своей привычке.
– Откуда я знаю? – бормотал он, не глядя на нее. – Откуда я знаю?
– Но я же тебе говорю! – низким, сорванным голосом прорыдала Тата. – Ведь я же тебе говорю! Ты мне веришь?
– Бред, бред! – застонал Трубецкой и, опустившись на корточки, дрожащими ладонями развернул к себе ее мокрое лицо. – Ты что говоришь? Ведь у нас же семья!
– У нас не семья! Мы – семья две недели в году!
– Так. – Он встал и опять начал ходить по комнате. – Я жить без тебя не могу. Значит, выход один.
Она в страхе следила за ним своими мутными мокрыми глазами.