– Какой у нас выход?
– Жениться, – резко сказал он. – У нас только один выход.
Она всплеснула руками:
– Адрюша! Ты что говоришь!
Но глаза ее просияли, и все лицо осветилось.
– Я тоже истерзан, – сказал профессор Трубецкой. – Ты хочешь, чтобы я с ума сошел
– А как же тогда... – сияя глазами, пробормотала она и вся покраснела. – А как же ты там... Что же будет?
– Предоставь это мне, – строго, не глядя на нее, сказал профессор Трубецкой. – Я должен продумать, решить. Я не мальчик.
И только он выговорил это, сердце его заколотилось в страхе.
Конечно, она никому ничего не сказала. Свидетелей нашей встречи – никаких, кроме лошади и женщины. Но чувство такое, что вскрылся гнойник и часть нашей лжи все же вытекла, ее стало меньше, дышать нам обеим свободнее. Правильно, что она не открыла мне дверь: это уравняло нас. Я знала, что она меня слышит и пьет каждое мое слово, и каждое мое слово убивает ее.
Я не мстила ей, я просто говорила ей то, что есть – с
Куда уж понятнее? Мне несколько дней назад снилось, как будто мы сидим с ней у огня – у какого-то лесного костра, – себя я не видела, а ее видела очень отчетливо, особенно поседевший, незакрашенный затылок и эту всегда чуть пригнутую шею. И будто мы обе с ней ждали возвращения откуда-то наших детей и обе говорили об этом. А потом я увидела, что мне приносят вещи, которые я прижимаю к животу, боясь догадаться о том, что это значит, боясь признаться самой себе, что это вещи моего ребенка (
Я думала, что приеду домой и начну выталкивать его из себя, забывать, помнить буду только то, какой он теперь старый, согнувшийся, на костылях, как он ужасно предал меня, и буду успокаиваться постепенно, займусь делами, вернусь на работу (они меня зовут), и все это наладится – конечно, не сразу, но все же наладится, ведь налаживается у других – а ничего не получилось. Ничего у меня не выходит. Больше тебе скажу: во мне разрастается какой-то даже страх забыть то хорошее, родное, что было у нас, и я это все выцарапываю теперь ногтями из памяти.
Мне кажется, что и с ним происходит что-то подобное, что теперь, избавившись от меня, перестав мне лгать, он избавился и от того тяжелого чувства, которое я у него вызывала не тем,
Наше прошлое вдруг осветилось каким-то странным, болезненным и грустным светом, как будто бы оба мы умерли и теперь издалека смотрим на себя самих прояснившимися глазами. Злобы на него – почти никакой, о его любовнице я стараюсь не думать, и, как это ни странно, сейчас у меня получается. Мое состояние настолько неожиданно, что я все боюсь, как бы оно вдруг не перегорело и не наступил бы опять ад моей ревности.
По телефону мы не говорили ни разу за всю неделю, но он написал мне вчера, что собирается прилететь в самом начале марта, и спрашивает, готова ли я к тому, чтобы встретиться с ним и поговорить. Наверное, он хочет разводиться.
Любовь фрау Клейст
Ни Алексей, на руках у которого она была до тех пор, пока не пришли эти двое, похожие, как манекены в витрине, ни сами они, эти двое, не знали причины того, отчего фрау Клейст внезапно вдруг похорошела.
Хотя говорят, это тоже бывает, что старый человек внезапно молодеет и хорошеет внутри своей только что вспыхнувшей смерти, и многие старики лежат среди белых цветов, совершенно как ангелы.
Вообще говоря, кто про это что знает? Никто, ничего, никогда. И не надо. Должна же ведь быть хоть какая-то тайна!
Последние тридцать семь лет фрау Клейст красила волосы, но бледное и худое лицо под золотыми волосами продолжало оставаться худым, очень бледным лицом, и старость – неловкая – лишь становилась еще неопрятней от яркого золота. Теперь это лицо, освободившись от возраста и ставши того очень хрупкого цвета, который бывает у белых, немного светящихся яблок, вполне гармонировало с ее только что перед самой поездкой на Бальтрум выкрашенными в золото волосами.
Никому из собравшихся попрощаться с фрау Клейст не приходило в голову произнести то, что было вполне очевидным и сразу бросалось в глаза: лицо ее было веселым. Нельзя, разумеется, сказать, что мертвое лицо бывает веселым в том же смысле слова, что и живое лицо, поскольку ни одна из характеристик мертвого человека не приложима к человеку живому, и наоборот.
Лицо фрау Клейст тоже было «веселым» иначе, не так, как при жизни.
При жизни лицо ее даже в минуты счастья не успокаивалось до конца, еле заметная паутинка ожидания дрожала на нем, как будто того, что давала ей жизнь, всегда как-то недоставало, а жадность к тому, что еще только будет, мешала веселью. Сейчас она лежала спокойно, беззастенчиво, на виду у всех, так, как будто она лежит не в узком ящике светло-желтого, веснушчатого дерева, а на волне густого, молочного воздуха, которая незаметно для всех остальных легонько убаюкивает ее.
Веселость, остановившаяся на ее лице, не относилась к тому, что могло быть понято окружающими. Она относилась к тому, что было открыто одной фрау Клейст, поскольку одна фрау Клейст умерла, а те, кто прощались с ней, были живыми.
Три дня назад, когда затихла боль в затылке и последнее дыхание ее слилось с темнотой рыхло-серого неба, она перешла ту черту, которая есть черта страха. Любой человеческий страх – это, в сущности, страх близкой смерти. И что бы ни говорили себе люди, как бы они ни маскировали его, но он – страх моей, нашей смерти – всегда угнетает и мучает сердце.
Теперь, когда ей ничего не грозило, она наслаждалась свободой от страха, и то, что недавно звалось ее телом – весь легкий и слабый состав ее плоти, все кости, хрящи, сухожилия, вены, – дышало теперь наслаждением покоя.