– Ты услышала, что у меня умирает жена, и ты меня соблазнила! – сказал он с торжеством. – Ты так развратно, так мерзко прижалась ко мне всем телом и так мерзко сказала: «Как я вам сочувствую!» Не помнишь? Тут-то она и началась, моя эпидемия, тут-то оно и пошло! Они начали поедать меня, эти сволочи, – он выругался, – которых я и знать не знал, пока ты их не всковырнула! И я сразу понял, что это они, только не сразу признался себе в этом! Я тебя обнял покрепче, а Сюзан лежала под морфием, и я на час только отлучился, потому что нужно было проверить, что там с дочкой, но ты стояла, прижимаясь ко мне всем своим развратным телом, и вместо того чтобы ехать домой к ребенку или бежать обратно к ней, я стоял с тобой и что-то там шептал тебе, и ты тоже что-то мне отвечала, и ничего похабнее у меня в жизни не было! Во как! – вскрикнул он, дергаясь. – Во как! Я сказал, что позвоню тебе, как только ее не станет, то есть я сказал, конечно, не так, но смысл! – Он опять дернулся. – Смысл-то был в том, что я тебе позвоню, как только ее не станет! Во! Сволочи на меня полезли. Отсюда. – Он, не дотрагиваясь, приблизил руку к ее животу. – Они полезли вот отсюда, и я поехал обратно в госпиталь. Я, конечно, еще ничего не понимал тогда, и знал, что еду к ней, и что она умирает, и, конечно, жуть, как мне было! Но ты уже сидела у меня внутри, уже забралась! – Он опять перевел дыхание. – И я не успел! Она умерла, не дождавшись! За пять минут до моего приезда. Сюзан! Значит, она как-то почувствовала, что я на бензоколонке стою и обжимаюсь с тобой!
Тяжело дыша, он сел на кровать, поправил сбившийся галстук.
– Лежи! – опять прикрикнул он, когда она хотела приподняться. – Я все время был болен, все эти четыре года. Ты ни радости мне не дала, ни покоя. Что ты мне дала? Только одно. И даже этого мне не хватало! – Он протянул руку к ее животу. – Тогда я решил, что хватит! Все! Ты не человек, ты – змея, ты сволочь, и я тебя уничтожу!
– Пол! – всхлипнула она, – ты с ума…
– Знаю! – перебил он, – потому что ты всех нас заразила: и этого своего Майкла, и меня! И Джека! Ты забыла Джека? Который – фью-ить!
Одной рукой он сжал себя за шею и выпучил глаза. Другой – вынул из кармана пиджака маленький пистолет. Николь вскрикнула.
У него было право на ношение оружия, она знала это.
– Пол, – забормотала она, – Пол, ну, успокойся, что ты… что ты хочешь, скажи, я все сделаю…
– Ты все сделаешь? – Он расхохотался. – Ну, сделай! Что ты сделаешь? Снимешь свои маленькие черные трусики? Снимай!
И резким движением задрал на ней юбку.
– Вот она! – оборвав свой смех, сказал он, всматриваясь. – Может, мне сначала ее убить? А уж потом тебя?
– А-а-а! – завизжала Николь, но он быстро зажал ей рот ладонью:
– Молчи! Молчи, я тебе говорю!
– Мама! – крикнула Николь, и тут он выстрелил.
На пистолете был глушитель.
Николь начала сползать на пол, заливаясь кровью, которая била из простреленной шеи. Зрачки ее расширились и потускнели. Роджерс попытался удержать ее, но ему мешал пистолет. Наконец он отбросил его в сторону и неловко подхватил сползающую Николь за подмышки. С минуту он всматривался в ее побелевшее, выпачканное кровью лицо. Внизу кто-то хлопнул дверью.
– Линда, – тонким голосом сказал он.
Линда продолжала отдаленно грохотать чем-то, как будто передвигала мебель.
– Линда, – повторил он. – Идите сюда, Линда.
Жене Томаса Елене первого января исполнилось пятьдесят два года. Она уже несколько лет как отгоняла всякую тень той зимы, полной льда и грязного, окровавленного, как ей теперь почему-то казалось, снега.
А с чем еще, как не с примерзанием ко льду и потом резким ножевым отсечением примерзшего по живому, можно было сравнить то, что она испытала тогда? Как он загулял! Как он исчезал, без звонка, без единого слова! А возвращался каким – сильным, сверкающим! О, зверь! Ненавидел ее за то, что приходится возвращаться.
А ведь терпела! Только бы не ушел! Только бы остался! Пусть живет, как чужой, пусть! Пусть ночует в другой комнате!
Он и ночевал на неудобной кушетке в позе зародыша. Длилось это около года, потом Елена затеяла ремонт, и ему пришлось из гостиной переехать обратно в спальню. Ничего, переехал, приклонил головушку на общую подушку!
Забыть? То, как он взял да и отсек ее, оставляя ошметки мяса, кровяные сгустки на той поверхности, которая была их жизнью, дочерью, домом – такое забудешь? Она чувствовала черный морг внутри, морг на дне себя самой, он так и остался там, со скользким цинковым столом, на котором страшная, неприкрытая, вся в синяках и кровоподтеках, вздувшаяся от вранья, лежала их жизнь.
И не потому, что он изменял ей. Мало ли он ей изменял и до китаянки! И тогда, когда они жили в Эстонии, откуда он был родом и где они познакомились, и потом здесь, в Москве, куда его в конце концов пригласили на работу! Но ведь она умела не замечать, закрывала глаза! Потому что они жили одним существом, потому что это были измены его раздраженного плотского мужского существа, а не его достойного мужеского «я», которое принадлежало только им двоим – ей и их дочери!
С китаянкой же все было иначе. Страшно. Она забрала себе его целиком, она проглотила его. Сон, который приснился Елене, когда ей было семь или, может быть, восемь лет, тот липкий, холодный, пестрый сон, от которого она проснулась в слезах – маленькая девочка, – и который потом всю жизнь преследовал ее, тот сон все-таки сбылся!
И как жутко он сбылся, Господи ты Боже мой! Через сорок лет!
Елене приснилась китаянка, сошедшая с большого настенного календаря, висевшего на дачной веранде, – лукавая, косоглазая, в синем с розовым и золотым халате, с белым гребнем на смоляных волосах, – она заночевала в их доме и утром увела с собою всю семью, оставив Елену одну на мокрой от осеннего дождя дачной аллее.
Она никому не рассказала об этом сне, потому что в ней сразу возникло острое, как бритва, ощущение, что про
Значит, еще тогда – сорок лет назад – она знала, что ее ждет. Душа ее знала.
Появилась женщина – косоглазая китаянка, чужая, случайная – и увела его.
Он стал невменяемым, неистовым. Даже театр – страсть всей жизни – перестал волновать его. Что-то она сделала с ним в постели, эта косоглазая стерва, что-то она открыла ему такое, чего он не знал раньше. Так Елена думала поначалу, так ей подсказывали опытные люди. Она ошибалась, и люди ошибались. Он, кажется, полюбил. Хотя – кто знает, что там скрывается за этим словом? И не постель ли все-таки? На последней-то глубине? Она ему сказала тогда, что если он посмеет уйти или еще что-нибудь (откуда она знала, до чего они там договариваются?) – если он посмеет хоть на секунду, хоть на каплю, она тут же выбросится из окна. Р-р-раз – и готово! Он не испугался, вернее, ему было не до страхов по Елениному поводу. Блядь его уезжала. Совсем. Отваливала в свою Америку.
Ох, эта последняя ночь перед ее отъездом!
Снегу было, хруста, ледяного ветра – с визгом, с грохотом, с завываньями!
Она лежала одна – в их когда-то общей спальне – не могла согреться под двумя одеялами, зубы стучали. Он возился у себя, рвал какие-то бумаги, рыдал, бормотал. Невменяемый.
Слава Богу, дочки не было дома, удалось ее спихнуть в Дом творчества на студенческие каникулы.
Потом она все-таки согрелась и – от ужаса, от усталости невыносимой – провалилась в сон. Он ее разбудил. Елена открыла глаза: вот он, стоит на пороге комнаты. Седые волосы – остатки когда-то густых, русых – дыбом на голове, а все лицо так искажено, так изуродовано болью, что даже она испугалась.
– Что ты наделала? – со свистом выдохнул он. – Ты хоть знаешь, что ты наделала? Ты же убила меня!
Она задрожала под двумя одеялами. Ей бы закричать тогда: «А ты! Ты меня не убил разве?!» Но не посмела, слишком он был страшен. Вместо этого она зарыдала, закрылась одеялами с головой. Ей-богу, если бы тогда можно было в ту же самую секунду умереть, она бы ни на минуту не задумалась. Да с радостью,