клочку. – Да, вот так повернулась жизнь. Да, ужасно. Но когда она была иной? Жизнь? Когда она была не ужасной? Если бы отец и тот человек, тот офицер или солдат, который физически загнал их в эту печь, если бы это было одно и то же лицо – те же самые руки, ноги, голова, живот, – да, тогда это действительно было бы кощунственным, а так? Разве люди решают что-нибудь? Разве эти мальчишки восемнадцати лет, эти дети, разве они выбирают, как им жить и за кого им умирать? То, что с ними делают, – это и есть язычество, потому что их берут и приносят в жертву. Да, именно так, в жертву, в жертвенный костер, тем же самым деревянным идолам, которые только называются сейчас по-другому! И ничего не изменилось, никуда это не сдвинулось, ни на йоту! Но люди не видят этого!
Он не мог больше лежать и вскочил. Сердце звонко екнуло в темноте.
Айрис утверждает, что это потому, что я сам – плод какого-то несусветного брака, противоестественного! Что от этого все и пошло! Вся его болезнь, вернее, не болезнь, а его особенность, его непохожесть ни на кого! Ставшая в конце концов болезнью! Из-за которой он не может прижиться ни в одном человеческом общежитии! Нигде! Никогда! Он останется самим собой, но ему будут мешать, давить на него, и он измучается от того, что его будут пытаться сделать «нормальным»! Значит, для него остается одно: спрятаться внутри диагноза. И нам с Айрис нужно смириться с этим, никуда не денешься!
Он знал, что уже не заснет. Ему хотелось позвонить кому-то, услышать человеческий голос. Может быть, спуститься вниз, в ресторан, посидеть в баре?
Какой бар после такой операции!
Элла! Вот кого бы ему хотелось сейчас увидеть. Какая она спокойная. В сущности, он ведь совсем и не знает, какая она. Кажется спокойной. Нет, это неверное слово: защищенной. Вот это точнее. Кто-то как будто защищает ее, и она в свою очередь защищает того, кто рядом.
«Позвоню ей завтра, – быстро, с облегчением подумал он, – если ничего не случится, я завтра же ей позвоню. Я ведь могу ей все рассказать. Просто взять и рассказать».
И так легко ему стало от мысли, что есть Элла, которой он возьмет и все расскажет, – перед глазами блеснули ее спокойные внимательные глаза – так легко ему стало, словно кто-то открыл форточку и вся комната наполнилась белизной и ветром океана.
Доктор Груберт поворочался на громоздком гостиничном диване и неожиданно заснул.
…ему показалось, что наступило утро. Он был один и очень торопился на кладбище, где вчера похоронили Николь. Целью его прихода было купить место для своей будущей могилы. Он зашел в контору, стряхнул снег с башмаков и быстро выбрал себе замечательный кусок земли в самом центре.
Рядом с позеленевшим от времени грязным белым ангелом.
Доктор Груберт наблюдал происходящее как бы со стороны.
Вот он отсчитывает полторы тысячи долларов, потом добавляет к ним еще мелочи, платит и ждет, чтобы женщина, лица которой он почему-то не видит, выдала ему квитанцию, что деньги получены.
Но женщина начинает отрицательно мотать головой. Доктор Груберт настаивает. Как же это: не дать никакого подтверждения? Женщина раздражается и быстро отвечает ему на чужом языке, слегка похожем на язык Снежаны-Джейн, но доктор Груберт понимает каждое слово.
Она объясняет, что раз могила нужна самому клиенту, то квитанции не полагается.
Квитанцию получают только тогда, когда оплачивают могилу для другого.
– Зачем вам квитанция? – издевается женщина. – Вы же для себя купили! Себе – лично! Куда вы ее денете, эту квитанцию?
– Это мое дело, – терпеливо настаивает доктор Груберт, – а вас я прошу выдать мне квитанцию, потому что вы не имеете права брать с человека полторы тысячи долларов в обмен на воздух!
– Не дам я вам никакой квитанции! – грубит она. – Вам не нужно!
– Тогда я прошу вернуть мне мои деньги.
– Виталий! – кричит женщина, и доктор Груберт ничуть не удивляется, услышав это странное имя.
Появляется Виталий, лица которого доктор Груберт тоже не видит, хотя Виталий стоит прямо перед ним и он огромного роста.
– Я хочу получить обратно свои деньги, – объясняет доктор Груберт, – или квитанцию, подтверждающую, что место куплено и я могу им распоряжаться.
– Сюда, сюда, – бормочет Виталий и слегка подталкивает доктора Груберта в соседнюю маленькую комнату.
Дверь за ними захлопывается. В комнате нет окон, а потолок скошен, и вся она похожа на тот ящик, в котором вчера лежала нарумяненная Николь с полураскрытыми ресницами.
– Wozu brauchst Du die Quttung?[28] – спрашивает Виталий.
– Вы немец? – удивляется доктор Груберт.
– Franzose[29], – отвечает Виталий и изо всей силы ударяет его в лицо.
Слышится хриплый собачий лай, – доктор Груберт догадывается, зачем понадобились собаки, которых он, правда, не видит, так же, как не видит лица стоящего перед ним Виталия. Лай собак должен заглушить его крики. Виталий будет бить его, пока он не умрет. Эта комната со скошенным потолком – она и есть то самое место, за которое они только что взяли с него деньги.
…Он проснулся оттого, что Майкл сказал: «Папа!»
Голос сына вошел в голос изнемогших собак, и они отползли, захлебываясь слюной.
Доктор Груберт разлепил глаза и увидел, что Майкл стоит над ним – в пальто поверх черного костюма, растрепанный, ярко-бледный – настолько, что, кажется, весь утренний свет ушел на его лицо, все остальное осталось в темноте.
– Ты кричал во сне, поэтому я тебя разбудил.
– Почему ты не снимаешь пальто?
– А да, пальто! Я так и заснул в нем. У меня ужасная неприятность. Ты знаешь, я ее предал. Я понимаю, понимаю, что ее там нет! Что это не она. И все-таки мне кажется, что я ее предал. Ушел вместе со всеми, а она лежит там одна, на холоде… Я лучше вернусь туда, посижу с ней немного…
Майкл говорил почти спокойно, но губы его прыгали.
– Надо немножко подождать, пока она окончательно расстанется с этим, нехорошо оставлять ее одну, правда? Ты не обидишься, если я вернусь к ней? Мы ведь можем еще пожить здесь, в гостинице? И мама… Я ненадолго. А то она опять начнет мучиться… это нельзя…
Доктор Груберт вскочил и крепко обнял его. Майкл дрожал.
– Тихо-тихо, – забормотал доктор Груберт, – тихо, мой мальчик, я с тобой, все будет хорошо, тихо, мой мальчик, тихо…
– Слушай, Хоуп, – сказал Элизе, выйдя из гостиницы «Националь» и надевая перчатки. В Москве было холодно. – Я что, сюда просто так приехал? Вчера он не перезвонил, сегодня утром тоже. Как мне ее искать?
Прямо перед подъездом гостиницы был лоток, за которым щуплый, лет восемнадцати, парнишка в буденновской шинели торговал сувенирами.
– Souvenirs, souvenirs![30] – закричал он охрипшим на ветру голосом, приглашая их подойти поближе. – Шапочку не желаете? – И протянул Элизе огромную лохматую волчью ушанку. – А то холодно у нас здесь южному человеку, а в шапочке самый раз…
– Он к холоду привык, – ответила по-русски Хоуп, – он со своего юга давно уехал.
– А где теперь проживает? – поинтересовался парнишка. – У нас?
– В Нью-Йорке, – облизывая замерзшие малиновые губы, ответила Хоуп, – почем у тебя шапки?
– Эту за двести баксов отдам, – заторопился буденновец, – а есть и подороже…
– За двести хочешь? – спросила Хоуп у Элизе. – Но можно поторговаться…
– You like it, sir?[31] – обрадовался продавец. – Бери, бери, good[32] шапка! Завтра вон двадцать два градуса обещают, голова отвалится без шапки-то!
– За сто пятьдесят отдашь? – спросила Хоуп. – Двести нам дорого.
– Ну, чего – дорого! – подпрыгнул продавец. – Молодые, богатые, шапку отдаю, ей-богу, себе в убыток! Ты думаешь, легко такую шапочку надыбать? Easy?[33] – Он обратился напрямую к Элизе. – Едешь сначала в Сибирь, а там – у-у-у! Cold and[34]