– Сейчас мы пойдем гулять, – торопливо сказала Ева, целуя его. – Пойдем на бульвар, там дети, горки…

– I don’t want на бульвар, – с ненавистью сказал Саша. – I don’t want дети! I’m not Russian, I’m from New York! Where did my daddy go?[48]

– Ну, я пойду, – высокомерно кивнула старуха, с трудом вставая с кресла. – Не плачь, Сашенька. Скоро она увезет тебя обратно в Нью-Йорк. Там папа…

Ева посмотрела на нее исподлобья.

– Вы считаете, что мне пора возвращаться?

Наталья Андреевна опять опустилась на табуретку.

– Вот у меня странная память, – пробормотала она. – Вы уедете, и я вас сразу забуду. И голос ваш, и руки, и ноги, все забуду. Начисто! А потом через полгода, через год я вас вдруг – хоп! – и вспомню. И больше не отпущу. У меня так со всеми было. И с мужьями, и с родственниками. Я их всех сначала – начи- и-исто-о! – забывала. Как будто и впрямь в землю закапывала. А потом они ко мне возвращались. Может, я поэтому так долго и живу, а? Потому что во мне много… как их назвать? – «возвращенцев». Они мне и силы подбрасывают, а? Как у нас по телевизору теперь любят говорить: «энергетику»? А вот с ним… – Она перевернула ладонями вверх свои маленькие, в черных старческих пятнах, руки. Посмотрела на них внимательно. – С ним, про кого я вам говорила, что родить от него не успела, – с ним не так. Не дал он мне себя в землю спрятать. Измотал всю. Говорят ведь, что горе изматывает. До сих пор – а ведь я глубо-о-о-кая древность! – каждый волосок его помню. Что за чертовщина такая? Что я ему далась? Когда любят, так, наоборот, отпускают, продышаться дают. Ведь верно? Верно. Что, например, вы вот ходите здесь сама не своя? В чем, собственно, дело? Уедете – вернетесь. Не уедете – не вернетесь. Суждено вам расстаться – значит, расстанетесь. Суждено вам на том свете встретиться – значит, встретитесь. Не нашим умом, а Божьим судом…

Сморщенное, размалеванное лицо Натальи Андреевны поникло на ниточке старческой шеи, подбородок опустился на грудь. Когда она через секунду подняла глаза, они были такими, словно Наталья Андреевна не видела ничего из того, что окружало ее, и тем более не видела Еву, к которой обращалась. Черные зрачки Натальи Андреевны смотрели куда-то вверх, сквозь форточку, туда, где на невидимом небесном крюке болталось обвисшее солнце, роняя на Москву последние капли своего тревожного, темно-желтого света.

– Долго, долго я живу, слишком долго, – отчетливо сказала она. – Не могу я уж всерьез вас всех воспринимать. Быстро все очень проходит. Только жили, любили, а – вот поди же ты! – в земле лежат. Была девочка, миленькая, благородная, глазки невинные, ушки – бантики, губки – розочки, и вот она вам женщина, вот она вам старуха, вот ее хоронят. И-и-их! А ей-то ведь, бедняжке, казалось, что все взаправду! Разве же она догадывалась, что ее, как куклу, из коробочки вынут, платьица разные на нее перемеряют, с другими куклами спать положат, а потом кто-то там скомандует… – Она подняла вверх тощую голую руку, и морщинистая кожа поползла от запястья к локтю, как рукав измятой блузки. – Скомандует кто-то там: «Убирай!» И уберут. И достанут другую девочку. Следующую. И все заново. Опять с мужиками спать, опять слезки лить…

Наталья Андреевна открыла морщинистый рот и засмеялась.

– Трусливая вы, Ева, – сказала она и сняла с губы крошку оранжевой помады. – А вы мне поверьте, вам легче станет…

В дверь позвонили.

– Всегда смотрите в глазок! – приказала Наталья Андреевна. – Никогда просто так не открывайте! У нас ведь и укокошить могут. Запросто. Придут – и топориком! Как Раскольников, знаете? Вы иностранка, у вас денег много…

Саша побежал навстречу Томасу, но остановился на бегу.

– Did you see my daddy?[49] – закричал он. Томас уронил только что снятую куртку. – I saw him! But she didn’t!

– Папу? – оторопел Томас. – Кого он видел, Ева?

– Ну, я пойду, пожалуй, – церемонно кивнула Наталья Андреевна. – Выпустите меня. Созвонимся.

– Кто это? – спросил Томас, когда за Натальей Андреевной и Николашей захлопнулась дверь.

– Соседка.

Он не подошел, не поцеловал ее. Сердце, шумно застучавшее при его появлении, приостановилось и застучало еще сильнее.

– Советует мне уехать. – Она кивнула головой в сторону двери. – Подружка моя здешняя. – Губы сложились в улыбку, но улыбки не вышло.

– Why are you smiling? – раскричался Саша. – Tell him, I saw my daddy! [50]

– Где ты видел папу? Когда ты его видел?

– Фантазии, фантазии, – перебила Ева, – Саша, это ведь не папа был, это солнышко! Папа в Нью- Йорке!

– No! – истерически захлебнулся Саша. – Не в Нью-Йорке! Он right here! I feel my daddy![51]

Вся решимость, с которой Томас торопился сюда, вдруг исчезла. Он шел с намерением поговорить с ней серьезно, попросить ее понять, пожалеть сумасшедшую Елену, измученную Лизу, но, увидев это устремленное к нему испуганное ее лицо, эти блестящие, мокрые от готовых слез глаза и – главное – покорное, почти заискивающее выражение этих глаз и всего ее существа – выражение, которого никогда не было в ней раньше, – увидев это, он почувствовал, что все, что он сделает сейчас или скажет, так или иначе, но будет неверным. Кроме того, этот ребенок, этот маленький неухоженный мальчик, у которого умерла мать, а отец вообще неизвестно, что из себя представляет, – Томас содрогнулся, вспомнив вчерашнего верзилу в волчьей ушанке! – этот ребенок своими слезами и истерическим криком дополнял ее покорные глаза, ее заискивающую улыбку, и казалось, что любая боль, причиненная ей, тут же отразится на этом и без того несчастливом ребенке.

Вот что труднее всего. Он почувствовал, что наконец-то может сформулировать для себя, что именно труднее всего. Что она так унижена и готова к новым унижениям. Это она-то, Ева! На которую – когда она пять лет назад шла рядом с ним по улице – оборачивались, и все, включая восемнадцатилетних мальчишек, пускали слюни!

И как просто, как победительно она принимала это непрерывное внимание к себе!

Томас вспомнил чувство, которое давно, как только они познакомились, она вдруг вызвала у него. Чувство это было ближе всего к умиленной и бурной жалости к ней, к ее красоте, которая должна была когда-нибудь кончиться, к тому, что ей – так старательно выточенной Творцом, такой не похожей ни на кого – нужно быть такой же, как все, так же говорить глупости, совершать жестокости, так же обманывать, есть, пить, ходить в уборную…

Потом, когда она стала его любовницей, это чувство прошло, и он почти не вспоминал о нем. Но сейчас, очутившись на волосок от того, чтобы поговорить с ней по-новому и жестоко, он вдруг опять увидел ее теми глазами, и ему стало страшно, как непоправимо и безобразно изменилась их жизнь…

Потрепал Сашу по черному пружинистому затылку, прошел на кухню.

– У меня постепенно развивается мания преследования. – Ева посмотрела на него исподлобья. – Мне все время кажется, что я хожу как будто голая. И все время помню, что нужно бы прикрыться, а прикрыться нечем. Так и хожу. Во сне бывают иногда такие ощущения… Absurd…

– Люби-и-мая! – Он, как всегда, произнес это слово на свой особый, напряженно-тягучий лад. – Люби- и-имая моя! Ты веришь, что мне никто, кроме тебя, не нужен?

– Зачем ты это говоришь? – краснея, перебила она. – Чтобы я уехала из Москвы?

Теперь покраснел он.

– Москва – не самое удобное место. Но ты ведь можешь приехать в Эстонию, например, или в Латвию? Я подряжусь там ставить спектакль, и никто не будет нам мешать.

– А разве здесь нам мешают? – Ева смотрела в окно.

– Во-первых, ты увезла ребенка, – резко сказал он, начиная раздражаться на ее упрямство. – И отец

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату