себя обмануть, мужа, дочек, но больше всего – пустоту, которая высасывала мамино сердце, тянула губами его из груди, как тянут густой шоколад, обжигаясь… И Дина такая же.
Она тосковала по маме и Дине и, не успев по-настоящему испугаться того, что происходило в городе, ещё не поняв этих выстрелов, чувствовала, что ей всё страшнее и страшнее без них в этой комнате, где она лежала рядом со своим ребёнком, обсыпанным сыпью, дышала в его светло-русую голову, и всё было так же, как в детстве, но только теперь вместо куклы был мальчик.
Клинику Алексеева, в которой долгие годы служил доктор Александр Сергеевич Веденяпин, пришлось в срочном порядке отдать под военный госпиталь, а всех этих хрупких душевных больных, прежде довольно свободно размещённых в красивом доме и очень вольготно живущих в гуманных, весьма человеческих, добрых условиях (ибо таковым было требование, изложенное в завещании доктора Алексеева, зарезанного одним из своих пациентов в момент неожиданной злобной фантазии), всех этих больных собрали вместе в одной большой зале, уставили её походными кроватями, кормить стали скудно, а силы врачей и сестёр пошли на то, чтобы помочь раненым, кричащим от боли и залитым кровью.
Грустные сумасшедшие пациенты вопреки опасениям медицинского персонала не подняли восстания и не поубивали друг друга, а вовсе напротив: выходили парочками в коридор, прислушивались к стонам и крикам, доносящимся и сверху, и снизу, психические болезни их как-то вдруг отступили, стесняясь своей несвоевременности, и те пациенты, у которых после душа Шарко и порошков, вызывающих сонливость, была ещё капля здорового смысла, начали старательно помогать сёстрам: подавали раненым судна для оправки, обмывали умерших, живых научились кормить жидкой кашей и нежно им пели романсы и песни.
Александр Сергеевич был даже рад тому количеству работы, которая навалилась на него, ибо в таких обстоятельствах не было не только возможности напиваться, но времени просто умыться и то уже не было. Ни в понедельник, ни во вторник он так и не вырвался домой, а вырвался только в среду, причём рисковал даже жизнью, пробираясь к себе на Малую Молчановку из центра. Стреляли из всех подворотен. В городе почти не сомневались в том, что большевики возьмут власть, но всё ещё ждали чего-то, надеялись.
У многих, особенно интеллигентных сторонников революции, сдали нервы. И как ещё сдали! Шло заседание Совета народных комиссаров. День пасмурный, лёгкий снег, ветер переменный, северо-западный. Стреляют вовсю, через форточку слышно. Только что стало известным, что строевая рота Второго московского корпуса под командой вице-фельдфебеля Слонимского обратилась к директору корпуса с просьбой разрешить выступить на помощь юнкерам и кадетам двух других корпусов. После категорического отказа Слонимский приказал разобрать винтовки и со знаменем в руке повёл роту к выходу. Выход же был буквально замурован выпятившим живот, растопырившим руки и расставившим большие свои и корявые ноги директором корпуса. Трое правофланговых кадетов – один был семнадцати лет, а двое других девятнадцати – очень вежливо, но властно подхватили генерала под руки и освободили роте дорогу. Затем генерал разрыдался и что-то такое сказал. Вроде: «деточки…»
Никто его, ясное дело, не слушал.
Но самый массированный артиллерийский обстрел Кремля начался как раз в тот день, когда на заседании Совета народных комиссаров пили крепкий чай из серебряных подстаканников. Какое же, однако, удовольствие от разговора и чаепития, когда вокруг громко и страшно стреляют? Кончилось тем, что, со звоном оттолкнув от себя недопитый стакан, где золотистый кусочек лимона был цветом похож на луну в облаках, залитый слезами нарком Луначарский, не чуждый театру и драматургии, разрыдался самым что ни на есть грубым и лающим мужским рыданием.
– О, как это больно, когда разрушают традиции!
Коллегам его, заседающим со своими подстаканниками, отнюдь не понравилось такое восклицание народного комиссара (хотя понимали суровые люди, что в эти денёчки не до просвещенья, а нужно ещё пострелять, покровавить!), не понравилось и неуместное рыданье, и выдерг волос из курчавой бородки, поэтому с Луначарским поговорили, прижали его, побледневшего, к шкапу, и вечером в свежей московской газете признал драматург своё несовершенство:
Уж эти мне гордые люди! И кто заронил только в них эту гордость? Как будто не им было сказано:
Александр Сергеевич Веденяпин поскользнулся и со всей высоты роста упал прямо у дверей своего дома на Малой Молчановке. С трудом встал и, чувствуя боль в правой половине тела и звон в голове, вошёл в подъезд. В кромешной темноте – ни одна лампочка давно не горела – поднялся на второй этаж. В квартире было, как всегда, холодно (дрова экономили!) и странно тихо. В спальне мерцала свеча.
– Где ты? – спросил в пустоту Александр Сергеевич.
– Я здесь, – ответил голос жены из спальни. – Войди, Саша.
Веденяпин вошёл. Нина, закутанная в пуховый платок, сидела на неубранной постели и, склонив голову на левое плечо, как она это часто делала, смотрела на него заплаканными глазами.
– Что? – устало спросил он и опустился на край их огромной супружеской кровати. – Ты не выходила сегодня?
Она испуганно покачала головой.
– И слава Богу, – сказал Александр Сергеевич. – Там не приведи Господь что делается.
– Саша, сегодня всё кончится, – прошептала она, и слёзы хлынули градом. – Я знаю, я чувствую!
– Неужели ты ещё способна чувствовать? – почти машинально съязвил он и тут же пожалел об этом.
Нина закрыла лицо платком и громко зарыдала.
– Да будет тебе, – так же устало сказал он. – Я и без того еле на ногах держусь.
– Господи! – хрипло вскрикнула она. – Как ужасно мы жили с тобой! Отчего мы так ужасно жили?
Он удивлённо посмотрел на неё.
– Какая ты странная женщина. Только что сама сказала, что сегодня
– О нас! – так же хрипло сказала она. – Это только кажется, что мы с тобой и эти выстрелы, и всё, что сейчас там, в городе, – она показала подбородком на темноту за окном, – что это совсем никакого отношения одно к другому не имеет. А я, Саша, знаю, что всё это – одно и то же, всё одно: и мы с тобой, и наш сын, и ложь, и скандалы, и не только у нас с тобой, у всех почти так, поэтому и кровь полилась!
– При чём же здесь мы? – тихо спросил он и встал, собираясь уйти.
Нина вцепилась в его рукав.
– Смотри, у тебя грязь здесь, – прошептала она. – Ты что, упал?
Он молча кивнул головой. Она обхватила его обеими руками и мокрым горячим лицом прижалась к его пальто.
– Не уходи! Давай поговорим! Хоть раз в жизни! Может быть, это и правда конец? Может быть, никакого «завтра» уже не будет?
– Тебе ли об этом беспокоиться? – опять не удержался он.
– Да! – прошептала она, оторвавшись от него и подняв голову с лихорадочно блестящими, распухшими глазами. – Да, я на самом деле умерла тогда! Ты ничего не понял! Я написала правду. Мне и нужно было одно: умереть! Но я боялась…
Она опять с размаху уткнулась лицом в его рукав.
– Боялась, что больно будет? Или, не дай Бог, затошнит? – спросил он насмешливо, освобождая руку.