икая. Даже не приостановившись, помахал я им паспортом и подорожными грамотами (бумагами, составленными не по форме, на большинстве из которых стояли лишь бледные факсимиле надлежащих печатей) и выехал на запушенную дорогу, покрытую тоненьким слоем снега, с черными чахлыми деревцами по обеим ее сторонам. Только когда парижская мостовая сменилась затвердевшими на морозце выбоинами дижонской дороги, я пустил клячу свою быстрой рысью, — под стать ритму биения моего сердца. Мне и раньше не раз доводилось познать и опасность, и ужас, и риск (самое, пожалуй, достопримечательное из моих приключений случилось со мною в России, когда императрица Екатерина сослала меня в Сибирь, откуда вскорости я бежал и провел целых два года, кочуя с дикими племенами татар, обучаясь их воинскому искусству, вынужденный каждодневно доказывать, что я такой же жестокий дикарь, как и они сами), и все- таки, на мой взгляд, никогда еще добрые христиане не устраивали себе такой зверской потехи, как сия кровожадная демократия, от которой теперь я бежал без оглядки.
Я утратил уже надежду сделать наш мир совершеннее. Америка, где служил я вместе с фон Стабеном, Лафайеттом и Вейном, очень скоро меня просветила насчет того, как пожиратели огня в мгновение ока глушат пламя горящего духа Свободы, когда пламя сие грозит подпалить личные их интересы, и как они быстренько раздувают его, если это им выгодно в данный момент. После отбытия моего дела в этой первой на свете Великой Республике нашего времени пришли уже в совершенно плачевное состояние, ибо половина духовных вождей ее либо были мертвы к тому времени, либо отправлены кто в тюрьму, кто в изгнание. Я слышал даже, что они там в Америке намеревались избрать монарха и предложили кандидатуру генерала Вашингтона! Неужели они в самом деле стремились лишь заменить короля Георга другим королем?! Если так, то тирания Самодержавия назовется, по крайней мере, своим настоящим именем! Коняга моя, — старый гунтер, — повела носом по воздуху и как-то даже оживилась, едва мы покинули городское зловоние.
Сам же я наслаждался лишь ощущением несказанного облегчения. Хотя радоваться было рано. Людовика, как известно, схватили уже почти на бельгийской границе. И при этом король имел предо мною изрядное преимущество: ему помогал мой хороший знакомый, барон де Корфф, русский посол во Франции, — мы, кстати замечу, прекрасно с ним ладили, пусть даже для московитов я оставался преступником, объявленным в розыске по подозрению в участии в заговоре против жизни императрицы.
Помогать же мне было некому. У меня теперь не осталось уже друзей во Франции. Кто умер, кто эмигрировал, кто сидел в тюрьме, а кто был слишком уж осмотрительным и осторожным, чтобы поддерживать отношения с подозреваемым роялистом.
(Вместе с Пейном и некоторыми другими я ходатайствовал о том, чтобы для королевы смертную казнь заменили изгнанием.) Так что я вынужден был полагаться только на собственную, крайне скудную, изобретательность. Парижская мода на массовые кровопролития распространилась теперь уже и на провинции тоже, так что я не мог ощущать себя в безопасности от демократии, пока не проеду хотя бы парочку областей. Я начал уже сожалеть о том, что надел под свой грубый костюм тонкого шелка рубашку, шелковые же панталоны и изящные туфли под сапоги из поддельной кожи.
Будучи истинным сыном своего века, когда выйти в свет не наряженным так, как требуется, почиталось едва ли не ересью, я себя чувствовал чертовски неуютно. Я всегда хорошо одевался и следил за своим внешним видом, не взирая на общую сумятицу вкусов. В этом, если ни в чем другом, я походил на Робеспьера, чей камзол сидел на нем безукоризненно даже тогда, когда он вскидывал руку в кружевном манжете, задавая направления потоку босоногих своих поджигателей и шлюшек, превратившихся в разъяренных гарпий.
Париж растворился в тумане, и с ним вместе обломки моих иллюзий.
Руссо, Вольтер, Декарт и даже Пейн теперь мне казались едва ли не глупыми болтунами, преисполненными радужных надежд, чьи писания не имели ни малейшего отношения к реальности.
Все, что я сохранил еще от былого своего почитания Руссо, — только предостережение его о том, что если слепо следовать его теориям, сие неизбежно должно привести к замене тирании диктаторов на тиранию королей. Людовик правил просто по Воле Божьей Робеспьер верил, что правит по Воле Людской. Сия моральная убежденность позволяла ему прощать, творить и поощрять деяния, которым по Библии не было оправдания. Подобно подавляющему большинству пламенных революционеров, которым не удалось перекроить реальность согласно своим представлениям о ней, он очень ловко приспособился обзывать старые горшки новыми именами, а результат сего переименования объявлять торжеством Просвещения.
Как я разумею, одно дело — упразднить Бога, совсем другое — поставить на место Его себя! Я мог только догадываться о том, какие еще грядут богохульства, ереси и извращения природы. Я больше уже не считал упадок христианской веры проявлением первозданного неведения человека. Упадок сей, как представлялось мне это теперь, служил лишь подтверждением извечной тяги человечества к рабству.
Таким образом, дабы четко наметить новое направление мыслей в связи с отказом от старых моральных моих устремлений, основательно уже прогнивших, я воспитал в себе решимость следовать старинному фамильному девизу фон Беков, Тебе исполнить работу за Дьявола, переходящему в нашем роду из поколения в поколение, от отца к сыну.
Теперь наконец-то я понял, как его истолковать, сей девиз, смысл которого прежде был мне непонятен. Он, видимо, означал, что мне надлежит потакать всем своим импульсивным порывам, которые до настоящего времени я отвергал как постыдные и низменные проявления своего естества. Уж если моделью для современного нашего мира быть Древнему Риму, то мне бы следовало хотя бы отойти от ограниченной этой стоической философии, приверженность которой и привела к тому, что я принужден был пуститься в бега.
Я всегда обладал тонким вкусом в одежде, знал толк в хорошем вине и в еде был настоящим гурманом, как, впрочем, и в услаждении плоти. И гедонизм свой мне не мешало бы обручить теперь с новою беззаветною преданностью, — драгоценной своей персоне. И только ей.
Отрекшись от поиска справедливости и человеческого достоинства, я теперь стану искать утешения в Богатстве: ибо золото есть и возлюбленная, которая никогда не изменит тебе, и друг, на которого можно всегда положиться. Несколько лет в Майренбурге, — рассуждал я, — проведенные в самых изысканных наслаждениях, равно как и в поисках способов, — честных и не совсем, — приращения своего капитала, и мне можно будет уже возвращаться в саксонское свое поместье. Купить себе доброе имя и устроить там все таким образом, чтобы отец все-таки возвратил мне то, что принадлежит мне по праву рождения и от чего я так опрометчиво отказался. Но я не явлюсь в Бек с протянутою рукою. Я выкуплю эти владения назад, сделаю их богаче, устрою там все современно… фермы и все такое… чтобы хоть люди мои были счастливы.
Больше того, будучи богатым, я снова смогу беспрепятственно разъезжать по Европе, ибо если бедный радикал в глазах общества есть опаснейший негодяй, то радикал богатый — всего лишь несколько эксцентричный джентльмен!
Вся та беззаветная преданность, которую я отдавал свободе, отныне будет посвящена исключительно выпестыванию Маммоны. У меня еще оставалось немного денег. Хранились они у моего старого друга, швейцарского философа Фредерика-Цезаря де ла Арпа из Во, с коим сошелся я в Санкт-Петербурге в бытность свою секретарем саксонского посольства при российском дворе.
Таким образом, перво-наперво мне надо было добраться до Лозанны, а для этого предстояло мне пересечь горный край, кишащий разбойниками, которые слыли настолько нищими, что были способны убить путешественника и ради волос у него на голове. Но еще прежде мне придется проехать через местечко под названием Сент-Круа, где обычно стоял гарнизон из солдат национальной гвардии, коему было дано предписание проверять самым тщательным образом всех подозрительных личностей вроде меня.
Проехав не одну уже милю, я обнаружил, что маскировку себе подобрал замечательную; если я и привлекал к себе внимание, то лишь боязливое либо почтительное. Еще во время затянувшегося своего пребывания в Московии и Татарии я научился тому, что умение достичь полного соответствия с окружающей обстановкой заключается вовсе не в том, чтобы одеться в точности как простолюдин или важный господин.
Лучше всего выдавать себя за человека, скажем так, средней руки. Какой-нибудь мелкий гражданский служащий, писец, курьер, да кто угодно… лишь бы простолюдины к тебе относились с благоговейным страхом, а аристократы и высшие все чины просто не замечали, полагая тебя невидимым, а если по крайней необходимости и обращали к тебе свой взор, то лишь с презрением и мимолетно. Если плывешь в самом