реальности? Пожав плечами, я уставился в темные воды Рютта и вслух ответил себе:
— Именно жалкий безумец и не более того.
Однако я был абсолютно уверен, что Клостергейм — не простой сумасшедший, ищущий простых решений. Слова его были, скорее всего, усложненной метафорой… они не могли быть ничем иным. Я осмотрелся. Майренбург уже спал. Бледные облака, подсвеченные лунным сиянием, плыли в небе над городом, словно текучий, податливый пейзаж, не закрепленный еще волей Творца. А Земля до рождения своего, не была ли она вся — расплавленный камень и возбужденный газ? И не создалась ли она некоей мимолетною гальванической мыслью, которая и сама просуществовала не более доли секунды? Действительно ли Господь Бог сотворил и населил эту маленькую планету для каких-то своих, лишь ему ведомых целей? Или, возможно, просто чтобы развеять скуку? Могло ли быть так, что Бог с Люцифером, как утверждал Клостергейм, и вправду ведут нескончаемый спор, пытаясь прийти к соглашению об условиях перемирия и в конце концов воссоединиться в вечном союзе?
Я всегда был далек от каких бы то ни было теологических абстракций. Шансы мои получить ответ на последний вопрос равнялись шансам убедить барона фон Бреснворта купить акции Компании Воздушных Исследований или же отказаться от тетушкиного наследства в пользу какой-нибудь богадельни.
Я поспешил обратно на Правый Берег. Вновь оглядел с моста Причал Руна, пустынный и тихий. Снег, замерзший на тротуарах, был почти так же чист и нетронут, как и утром, когда я приходил сюда встретиться с Монсорбье. Вопреки всем заверениям здравого смысла во мне росла убежденность в том, что в последних событиях, со мной приключившихся, действительно преобладала некая сила, более мощная и великая, чем все, что доводилось мне испытать доселе. И я все больше и больше склонялся к мысли, что сила эта имела, хотя бы отчасти, сверхъестественную природу.
Я решил, что пора уже возвращаться в гостиницу, согреться стаканчиком грога и отправиться спать. Мне оставалось только молиться о том, чтобы сны мои были спокойны, хотя я даже и не надеялся, что молитва сия будет услышана.
В ту ночь я еще долго лежал без сна, и мысли мои вновь и вновь возвращались к Клостергейму и к его заявлениям о том, что у нас с ним одна судьба и что род наш наделен неким особым даром. Я всегда полагал нас, фон Беков, уважаемой благопристойной фамилией именитых саксонских землевладельцев, часто несхожих во мнениях, режесогласных между собою, во всяком вопросе, за исключением самых основополагающих. Меня поразила и глубоко задела неожиданная мысль о том, что, быть может, и моя герцогиня Критская усмотрела во мне некоего Парсифаля и поэтому помогла мне спастись от заклятого моего врага. Едва я подумал о ней, как она уже предстала передо мною, ибо в это мгновение я перешел черту, отделяющую явь от сна. Я воображал ее гибкое, податливое тело… как оно льнет ко мне… а она шепчет мне о предназначении моем и о том еще, как сплетены наши судьбы. Неужели же вера моя в свою собственную фантазию так ослабела, что я пал жертвой иных, — фанатичных, — сознаний?
Может быть, обнаружив, в каком бессилии пребывает мой дух, они пытались теперь навязать мне свои грезы в надежде, что я, впитав в себя их мечтания, стану таким, каким им, как видно, надобно, чтобы я был: неким героем, взыскующим сказочного талисмана?
Мне нужно вырваться, твердил я себе, как-то спастись. С каждым мгновением меня все больше и больше влекла перспектива задуманного нами бегства на летающем корабле. Я лежал обнаженным и трогал бедра свои, грудь и голову. Знакомые контуры и плотность тела придавали мне некоторую уверенность.
— Я — фон Бек, — вызывающе бросил я в темноту. А потом:
— Но я должен узнать. Я должен узнать, Либусса. Я должен узнать тебя… Почему я уверен, что обрету откровение в твоей греческой крови, что в глубинах имени твоего сокрыта некая тайна, обоснование всех твоих действий? — Я томлюсь, словно в огне новоявленной страсти. Все мое тело в движении, пусть я пытаюсь сейчас лежать тихо. Ночью я не могу ни отвлечь себя, ни обмануть. Я все еще заворожен. А в Лабиринте своем Минотавр так и исходит яростью, проклиная Богов, сотворившим его и ни зверем, и ни человеком… Дедал покидает остров. Он свободен в своем полете. Но Икар, опьяненный первым опытом высоты, поднимается к Солнцу и погибает.
На Крите синее море лижет белою пеной прибоя желтый песок. Скалы крошатся, крошатся руины, возведенные на вершинах их, — древние, как сами скалы. Черный парус растворяется на горизонте. Красавец Тезей стоит теперь на берегу и смотрит на город Тельца. Люди еще не ведут счет времени, счет векам.
Пейзаж сей написан в безоблачной изначальности. Откуда-то из прозрачной дали доносится яростный рев Тельца. Его голос, в котором и вызов, и жалоба, выводит песнь печали.
Тезей угрожающе взмахивает булавою. На безупречных плечах его — плащ зеленого цвета, на голове — шлем с пурпурным плюмажем; совершенные ноги его обуты в разукрашенные сандалии. У него женские груди и гениталии мощного мужа.
Гермафродит вызывает на смертный бой древнего зверя, обуянного безумием, — зверя, чьи бесконтрольные неуемные страсти грозят его жизни, грозят будущему человечества. Ему предстоит пасть сраженным.
Вот идет уже полуюноша-полужена легкой походкой атлета, по желтому берегу к граду Тельца, городу Лабиринта; идет во времени до основания Истории, когда Человек только начал еще постигать превосходство Разума своего над Чувством и вступил в схватку с инстинктами дикаря, управлявшими Им доселе. Раздвоенные копыта выплясывают по камням Лабиринта безумный танец, громадная булава бьется о землю. Зверь храпит и ярится во тьме, гнев его и гордыня требуют жертвы. Он должен почувствовать вкус свежей крови. Тезей медлит у входа. Ее грудь вздымается и опадает в рассчитанном ритме. Даже теперь не желает он преклониться пред мощною жизненной силой обезумевшего Тельца.
Тезей сжимает зубы и трет булавою себе по ноге. Ждет, когда его ревность и страх выльются в жажду крови. Зловоние, исходящее от Минотавра, бьет ему в ноздри, и ему остается теперь положиться лишь на доблесть свою и искусство воина, искушенного в битвах. Она призывает к себе дух решимости. Решимость такую не каждому обрести дано, да и потребна она немногим.
Тезей… мой Тезей… делает шаг вперед. В кристальной рукояти меча его бьется птица, заключенная в камень. Сокол, рвущийся в ярости, что не слышна, прочь из стеклянной своей тюрьмы.
В Византии искусство алхимии обрело европейский дух. Здесь жили Мария — Иудейка и Зосима- Египтянин, искавшие, как обрести постижение тех уз, посредством которых человечество связано с космосом и сливается с ним воедино; ибо сие очевидно, что они отражают друг друга. Или же заключены друг в друге?
Алхимики свели элементы Земли к единой тинктуре, в которой сосредоточилось все: материя, все ее качества, все человеческие устремления, знания, само Время. Пилюля тинктуры величиною с горошину заключает в себе дар трансмутации, — ибо она есть все в одном, а значит, может быть всем, — равно как и возможности бесконечной реставрации, как физической, так и ментальной. Громадные стеклянные колбы, каменные реторты, медные котелки и трубы, дымящиеся настои, возбужденные элементалии… и конечный итог-сотворение человеческого существа: Герм-Афродиты, саморепродуцирующего, наделенного всеми знаниями и добродетелями в высшем их проявлении. Бессмертное, гармоничное создание, ни господин и ни раб; и мужчина, и женщина одновременно; существо, о коем записано в Бытии. И теперь это, — самодостаточное, — творение легким шагом выступило в пейзаж моих снов, и я видел его с позиции как бы стороннего наблюдателя, но иногда… иногда я был им, преисполненным радости в мощи своей и свободе. Во мне сливались тогда Адам и Ева. Разум мой прояснялся, восприятие обострялось, когда я вдыхал полной грудью заново сотворенный и проникнутый свежестью воздух земного Рая.
А потом… говорит Клостергейм, и его голос, подобный ветру из преддверия Преисподней, поет о смерти, остывшем пепле и ностальгической жажде возродить былые, — давно утратившие надежду, преисполненные злобою, — легионы Ада. Чтобы ему снова встать во главе этой рати, пусть даже то будет армия негодяев, способных единственно на жестокое разрушение и подавление человеческого устремления. Они ищут, как возродить первобытную чувственность, фон Бреснворт и подобные ему; но настоящую чувственность отвергают они и будут всегда отвергать… те, кому власть над другими желаннее даже услаждения страстей, коими одарен был человек от сотворения своего Гермафродит вдыхает запах опасности, — запах Зверя. Она вступит ли в бой?
Он бежит ли сражения? Каков будет выбор?.
Я снова проснулся в холодном поту, несомый полуночным потоком кошмара. Я был как бог. Но я