из-за этого проклятого доктора — адвоката, — по отношению к нам применяются самые жесткие санкции. Мы приняли на себя обязательство перевести пассажиров. Понравится ли, например, Клостергейму, если мы вдруг объявим, что компания ликвидируется? На карту, дружище, поставлены наши жизни. Короче, как ни крути, все опять же сводится к тому, что придется нам положиться на свежий ветер, поистершуюся веревку и легковерие наших инвесторов, как анонимных, как и слишком широко известных. Сент-Одран был действительно потрясен злосчастной участью ландграфини. Он пил в тот день больше бренди, чем обычно себе позволял, и проявлял больше эмоций, чем когда-либо прежде. Даже тогда, когда нас с ним едва не прикончили во славу Дьявола, шевалье держался гораздо спокойнее. Однако я понимал, что он не мог теперь выразить чувство свои во всей их полноте: сие смотрелось бы как лицемерие, поскольку до этого сам он намеревался обокрасть (если уж называть вещи своими именами) простодушную женщину. Сент-Одран принадлежал к той породе людей, которые испытывают свое хитроумие в схватке с миром, подобно заядлым картежникам за зеленым столом, и наравне со стремлением к выгоде им двигала и любовь к игре. Даже один из тостов шевалье поднял, как он объявил, в память достойного игрока, ландграфини.
Я бы с радостью присоединился к нему в его бегстве в хмельную сентиментальность, но некий глубинный инстинкт заставлял меня держаться настороже, так что я просто сидел с шевалье и выслушивал его скорбные излияния, как и пристало хорошему другу. Когда же пивная наполнилась вечерними посетителями, я отвел Сент-Одрана наверх, — захватив и початую его бутылку, — где шевалье разоблачился, скинул туфли, стащил чулки и продолжил свою печальную литанию. В ту ночь он открыл мне все свои страхи и все свое мужество, всю любовь свою к человечеству, свои раны. И боль, и привязанности, истоки его изощренного фатовства и пристрастия к сокрытию истинного своего лица под личиной. То была, скорее, сознательная осмотрительность дуэлянта, чем броня неустрашимого рыцаря. Он пытался словами сдержать натиск жестокого мира, ибо Сент-Одран всей душой ненавидел насилие и ужасался ему. Я мог это понять, хотя сам смотрел на вещи несколько по — ному.
— И все эти тайны, загадки! — говорил он. — Я боюсь этих призрачных людей, которые снабжают нас материалами и деньгами. Почему, фон Бек? Кажется, мы глубоко увязли.
Потом он заснул, словно бы впал в забытье, — этакое ангельское дитя. Я поцеловал его гладкий лоб и укрыл шевалье одеялом. Я не сразу ушел к себе. Меня охватила какая — то всепроникающая меланхолия. Я словно бы вдруг обессилел. Мне, однако, совсем не хотелось ложиться в постель, где меня поджидали тревожные сны. Сколько я себя помню, я всегда был один. У меня были, конечно, любовницы, но я весьма редко поддерживал более — менее постоянные связи, не говоря уж о том, чтобы жениться, и никогда не завидовал людям на это способным. Но в последнее время меня стало одолевать какое-то странное ощущение, что мне не хватает чего-то, некоего завершения своего существа, что я — только часть разделенной надвое души. И все устремления мои направлены были к тому, что определял я как Единение. Слияние двух половин. Что же утратил я принадлежавшего мне когда-то? Быть может, мы все в своем роде походим на бедного Клостергейма?
— Сатана, — пробормотал во сне Сент-Одран. Лицо его вновь исказилось гримасою ужаса, губы задергались. Глаза под закрытыми веками беспокойно забегали. — Мертв. Я наклонился к нему, словно бы он был оракул, чьи слова раскроют в одно мгновение все терзающие меня тайны.
Сент-Одран судорожно вдохнул воздух, потом забился под одеялом и выпростал правую руку наружу.
— Бренди, — выдохнул он, а потом как-то вдруг успокоился.
Я уселся на стул у рабочей конторки шевалье и принялся рассматривать аккуратные его карты: несуществующие континенты, неизвестные мне острова и архипелаги, знакомая карта Франции, но с добавлением некоторых тщательно выписанные и пронумерованых территорий, или Германии, — площадь ее на карте раза в три, наверное, превышала существующую, — однако граничащей с теми же странами, что и теперь. Нашел я и карту Грюнвальда, Альбенштейна и Альферцтейма, причем все они граничили с Саксонией. Сент-Одран утверждал, что все его карты (некоторые из них были совсем уже древними, — нарисованные на промасленном полотне и покрытые древесным лаком) происходят из одной коллекции. Один пьяный монах продал их шевалье на баварской ярмарке, запросив за них золотую марку и заявив при этом, что они просто бесценны. Сработаны они были, как вполне очевидно, не одною рукой. Или же тут потрудился искусный фальсификатор. Неповрежденные карты я, скатав в трубочку, спрятал в кожаный футляр, — кожа местами обтерлась и пооблупилась, исцарапанные медные застежки давно потускнели, — а остальные сложил аккуратною стопкою на столе.
Сент-Одран начал громко храпеть. Ночное бдение мое уже порядком меня утомило. Погасив лампы и свечи, я отправился наконец к себе. Комната, казалось, качалась, грозя опрокинуться на меня, — так я устал. Тени, отбрасываемые дрожащим светом свечей, создали странные образы, коие я улавливал кроем зрения, и я едва ли не чуял присутствие в комнате женщины. Конечно, ее так не было и быть не могло, но чтобы изгнать это призрачное присутствие мне уже недостаточно было просто развеять свои фантазии. Никто иной мне не нужен. Все устремления мои — только к ней. Это с нею, с Либуссою Критской, должен я обрести Единение!
Я предостерег себя от дальнейшего безрассудства и вместо того, чтобы предаваться пустым мечтаниям, вознес горячечную молитву Господу нашему, в существование которого я не верил, и испросил у него спасения моей, — тоже несуществующей, — души и души несчастной безвинно убиенной женщины, ландграфини. Я также благословил майора Вохтмата в его поискал безоговорочных доказательств виновности фон Бреснворта.
Находясь в государственной тюрьме, этот сатанист-любитель уже никак нам не навредит, поскольку, как у него еще будет случай убедиться, не имея наличных на то, чтобы заплатить своей оголтелой пастве, он больше не сможет командовать ею.
Я выглянул в окно на площадь Младоты, мерцающую чернотой под дождем. Двое мужчин ненавидят меня с такой силой, что готовы лишить меня жизни. Еще один ненавидит не меньше, но считает ниже своего достоинства убивать меня. Женщина спасает мне жизнь и упорно скрывается от меня. Может быть, все эти люди каким-то образом связаны между собой? А мои единственные союзники в этом городе — старый мой друг-сержант и ловкач — ностранец. Я решил поступить, как предлагал Сент-Одран, а именно: бежать отсюда как можно скорее, будет ли ветер, не будет ветра… на шаре воздушном, верхом… все равно. Даже в Париже не ощущал я себя в такой страшной опасности. Потому что я чувствовал: что-то грозит самому моему естеству.
Я побоялся лечь спать и уселся за письма. Одно отписал я матушке (в письме этом сентиментальность слилась с ностальгией), одно — Робеспьеру, умоляя его быть помягче; потом — Таллейрану. Я просил его поощрять действия, а не только видимость оных, каковая маскирует известные процедуры старого режима. Написал я и Тому Пейну, — в тюрьму, — и посоветовал согласиться на всякое унижение, если только это поможет ему освободиться и уехать в Америку. Вы были моим наставником, дорогой Том, как и Клутс. И при всем безумном его анархизме и устремлении к вселенскому бунту (чудесная греза, но безнадежная в смысле практического воплощения), я до сих пор сохраняю самую искреннюю к нему привязанность. Но вам пора уже вспомнить о здравомыслии и, — увидев наконец мир таким, какой есть он на самом деле, и как можно реально его изменить, — не предпринимать ничего, что могло бы повлечь за собою продление срока вашего заключения или даже смертную казнь. Мы с вами живем в эпоху, которая требует трезвого и холодного взгляда на вещи. И теперь еще больше, чем когда бы то ни было. Ведь нас так мало уже осталось.
И еще написал я письмо Либуссе Урганде Крессиде Картагена и Мендоса-Шилперик, герцогине Критской. Письмо, в котором были и жалобы, и укоры, и признания в любви. Видение рая, явленное ею мне, перевернуло всю мою душу, и теперь было бы слишком жестоко с ее стороны отказать мне в надежде добиться ключей, открывающих эту дверь в дивный мир. «Я жажду броситься в бесконечность», — говорит Гете, — «и воспарить над пугающей Бездной». О мадам, я уповаю на милость вашу, доверяюсь вам всем своим существом. Я буду вашим покорным слугою… и все в том же роде. Я присыпал листы песком, сложил их, надписал адреса и запечатал послания печатью фон Беков, — Знаком Чаши. Неужели чаша сия есть Грааль? Или, быть может, как я всегда полагал, чаша на семейном нашем гербе и вызвала к жизни легенды о некой таинственной связи, якобы существующей между фамилией нашей и Святым Граалем?
Поскольку адреса госпожи своей я не знал, я решил оставить письмо, для нее предназначенное, у сержанта Шустера. Я с нетерпением ждал рассвета, намереваясь лечь спать. Я боялся ночной темноты и кошмарных своих снов. Чтобы чем-то занять себя, я написал письмо и Монсорбье, — который, как я полагал,