подержать ее на руках. Попросил: «Акнар, унеси ее…» Он мог только вести отсчет, сколько ей исполнилось – один год, один месяц и один день… два года, два месяца и два дня… Он прислушивался – сегодня Бижикен плакала два раза и смеялась пять раз…
Дома Улпан, хоть и рано было, легла в постель. Ее знобило… Она попросила Дамели, которая собралась к себе:
– Дамели-апа, ты пошли кого-нибудь за Шынар. Пусть придет ко мне, пораньше придет – до восхода солнца…
– Хорошо, айналайн, пошлю…
Длинная цепь подлостей Торсана замкнулась здесь, в этой комнатке, куда ее переселили из собственного дома, где она хорошо ли, плохо ли – прожила жизнь. Казалось бы, пустяк – коляска для поездки в Кзыл-Жар, но началось с коляски… А наверное – раньше, только Торсан прятал свое лицо. А теперь решил – больше незачем. Табуны из Каршыгалы перегнал на земли шайкозов, и табун ее родителей с ними. И у табунщиков забрал лошадей, до единой! Понятно и то, почему он и Жауке поторопились в Суат- коль с осеннего становища. Надо было занять дом, а Улпан, переселив ее сюда, превратить в жалкую приживалку, у которой и права на свое слово нет!
Нет, нет, нет, нет… Я – Улпан! Стоит мне кликнуть клич, и сибанские джигиты вскочат на коней! Торсан на всю жизнь забыл бы дорогу в усадьбу Есенея! Но он же в своей подлости ни перед чем не остановится… Прогнать его – и он лучших людей сибанов на протяжении дня сошлет в край собачьих упряжек. Мало ли у него друзей среди чиновников – вон и сегодня полон дом, едят, пьют и уедут с богатыми подарками…
Я бы, продолжала Улпан горькие размышления, согласилась поселиться на самом краю аула, в самой черной залатанной юрте… Но неужели я должна буду проходить мимо своих домов с закрытыми глазами? Когда пойду на кладбище… И даже не в этом главное! Я не смогу переносить взгляды жалости… взгляды сочувствия. А разве выдержит сердце – каждый раз слушать колокольцы под дугой, когда станут проезжать мимо?
Неотступные мысли опутывали ее, как неистребимый вьюнок опутывает стройную белую березу. Не только горестные – перед нею проходили и те дни, когда она была счастлива, когда сородичи Есенея в один голос твердили: пусть воздастся Акнар за добро, которое она для нас сделала.
Воздалось…
Какой мерой измерить мучения, выпавшие на ее долю? Она теперь, как никогда раньше, понимала Есенея. Прикованный к постели тяжкой своей болезнью, уверенный, что никогда больше не поднимется, Есеней однажды сказал ей: «Акнар… Сколько мук тебе досталось… И все из-за меня! А мне чего ждать? Тянуть вот такую собачью жизнь? Открой сундук. Там шкатулка позолоченная, достань маленький флакон, запечатанный. Дай мне… Лучше сразу – залить нору, в которой меня терзают мои муки».
Улпан достала флакон, похожий на маленькую тыковку, подержала в руках, рассматривая. «Яд?» – спросила она. «Да, купил когда-то у джунгарского купца, лошадь отдал. Думал – пригодится, если на войне возникнет опасность попасть в руки к врагам». – «Но такой опасности нет», – ответила ему Улпан и тыковку унесла с собой.
В другой раз он глазами показал на свой кожаный пояс с кистями, который висел на стене. «Акнар, тебе не жаль меня? Возьми лучше вон тот кинжал с позолоченной рукояткой, дай мне. У меня еще хватит сил, самому…»
Кинжал она тоже унесла, и кинжал, и тыковку хранила в своей комнате. Теперь я его понимаю, думала она, я понимаю, что была безжалостной, ведь может наступить такое время, когда жить нельзя.
Она встала, вынула из шкатулки тыковку, а кинжал – из ножен, и снова легла. Что может она пожалеть из того, что оставит? Я ничего не оставляю. Рукоятка кинжала холодила ладонь, будто она к камню прикоснулась в мазаре Есенея. Прозрачная – из синего хрусталя – тыковка согрелась в руке, как согревалась когда-то рука маленькой Бижикен.
Улпан отложила яд, снова взяла кинжал. Подержала. Сунула обратно под подушку. Подождать Шынар? Но они простились в тот вечер, когда – в последний раз – купались в осеннем озере и ночевали в открытой степи. Шынар начнет говорить то же, что она сама говорила Есенею…
Осенью 1928 года меня ждала Кзыл-Орда, тогдашняя столица Казахстана. Меня переводили туда на работу. А перед тем, как обосноваться на новом месте, я побывал дома. Наши проводили лето на берегах озера Кожабай, памятного мне с детства, и хорошо было побездельничать, покупаться, попить кумыса, терпкого, каким он бывает поздним летом. Но все на свете кончается, и настало время ехать. Мой старший брат, аульный учитель Хамит повез меня на станцию – в Лебяжье.
Дорога вела мимо кладбища, где сибаны издавна хоронили сородичей, со всех десяти аулов.
– Смотри… – сказал мне Хамит.
Уезжали мы в пятницу, и в этот день поклониться усопшим и почтить их память пришли старики. Слепой Исахмет, он носил звание «кари», кари – это человек, который наизусть может прочесть коран, весь, строка за строкой, суру за сурой. С ним был кузнец Тайжан, которого вся наша детвора любила за бесконечную доброту и постоянную готовность откликнуться на мальчишеские наши беды. Возле могилы сидели и еще аксакалы – Наргожа и Сулеймен, самый младший сын Иманалы.
Когда мы подъехали, Исахмет-кари читал молитву. А сидели они возле могилы, надгробием служил большой белый камень, поблескивали многочисленные вкрапления, должно быть, кварцевые. Мы с Хамитом спешились, подошли – я хотел поздороваться и попрощаться со стариками.
Кари Исахмет был знатоком корана. Он хорошо разбирался в родословной казахов и говорил о давних событиях так, будто все это случилось вчера или позавчера… Но он чутко прислушивался и к тому, что происходит сегодня, и его суждения были меткими, а советы дельными. При том, что его называли – кари, он не был истовым богомолом, каким, к примеру, кончил свои дни Иманалы.
Кончив молитву, Исахмет обратился ко мне:
– Габит… А ты знаешь, чья это могила?
– Знаю, – сказал я. – А если бы не знал, то прочел бы надпись на камне. Улпан… Наша общая мать Улпан.
– Верно… – Он обрадовался, наверное, тому, что вот и молодежь, а я тогда бесспорно относился к этой