Некоторые даже выводили из домов своих недужных близких, дабы и на них излилась его благость.
Но она не излилась. Баязид-хан только прикидывался святым, в действительности никаким он святым не был. Муллы толпились вокруг него, не отпускали ни на миг. Помню, Мехмед-хан всегда был окружен сипахскими и янычарскими военачальниками. Мехмед-хан казался всегда в походе. А свита Баязид-хана с первого же дня – точь-в-точь, как в медресе, – состояла из священнослужителей, писарей, разной дервишской погани – да простит мне аллах!
Похороны Мехмед-хана, прямо скажем, получились не слишком пышными. Видать было, что Баязид спешит. Не успели внести гроб в усыпальницу, разбросать в толпе несколько корзин медных монет, как Баязид-хан удалился в Топкапу, якобы для того, чтобы продолжить свой плач по усопшему.
Еще не наступил вечер, как стало известно, что плач долго длиться не будет, хотя священный закон отводит ему три дня. Баязид приказал провозгласить его султаном на следующее же утро. Он спешил, как я уже вам говорил, потому что в Стамбул проникли первые слухи о Джеме.
Слухи были туманные – неизвестно, была ли в них хоть крупица правды. Говорили, будто Джем вопреки закону отказывается положить свою голову к подножию Баязидова престола. Эти слухи так встревожили Баязида, что он и свое воцарение отпраздновал наспех.
На следующий день муфтий возглавил новое шествие и провозгласил Баязида нашим законным повелителем. На этот раз султан был уже не в черном, его принарядили, так что он мог сойти за красавца – лицо этакое бледное, премудрое, тонкие брови, черная борода.
Полюбовались мы на нового своего падишаха, он снова повелел раскидать несколько корзин медяков – и конец церемонии.
А дальше уж и рассказывать особенно нечего. Я застрял в Стамбуле, потому что султан не сразу освободил заложников. Баязид явно боялся Джема и не имел доверия к анатолийским пашам. Еще я видел только, как отправилось в Анатолию янычарское войско во главе с Аяс-пашой.
В столице не верили, что Джем решится на битву с войсками брата, но сам Баязид не дремал. Так оно водится на свете: один надеется на судьбу, и все у него получается само собой, а другой живет все время настороже, глаз сомкнуть не смеет, обо всем должен заботиться, все сделать сам. Баязид-хан был как раз из этой породы – ничто ему не свалилось с неба, Баязид-хану.
Вот и весь рассказ, мало вам от меня проку. Мы люди маленькие, государевы дела нам не по разуму. Вы теперь говорите, что великое время Мехмеда держалось на таких, как мы, что Мехмед-хан потряс мир благодаря нам, ценой нашего благополучия. Должно быть, так оно и есть, вы книги читаете, вам лучше знать. А мы этого не знали. Не то, может быть, распорядились бы своей жизнью по-иному.
Первые показания поэта Саади, дефтердара[11] при дворе Джема
Первое, о чем вы спросите меня, – как же это я, поэт душой и ремеслом, мог исполнять при Джеме столь неподходящую должность – дефтердара. Спешу сразу же разрешить ваше недоумение: при Джеме не было неподходящих должностей, при Джеме все должности занимали певцы или поэты. Невероятно, но это было именно так. Придется, видимо, коротко описать вам этот необычный двор в Карамании, двор шехзаде Джема.
В ту пору, когда Мехмед-хан назначил своего младшего сына правителем Карамании, Джему едва исполнилось двадцать лет. Для вас это чуть ли не младенческий возраст, а в нашей богохранимой империи человек к двадцати годам был уже отцом, воином или правителем – словом, мужчиной.
К моему господину, шехзаде Джему, в полной мере эти слова отнести нельзя: Джем казался юнее, чем все мы, его сверстники. Во время наших ночных пирушек, с легкостью перепивая всех, Джем любил говорить, что всегда будет моложе своих лет и моложе нас, что он всех переживет, ибо в его жилах течет не только турецкая кровь. Джем и впрямь был наполовину серб, причем по материнской линии. Сдается мне, что чужой крови у Джема было гораздо больше, чем нашей. Он очень мало походил на своего отца, Великого Завоевателя. Быть может, только орлиным изгибом носа и толстой, выступающей вперед нижней губой. Во всем остальном он был совсем иным.
Джем был высок – у турок это встречается нечасто. Рослый, плечистый, узкий в поясе и бедрах, гибкий, ловкий – в те, караманские дни нашей жизни Джем напоминал мне необъезженного скакуна.
Необычным было и лицо его – светлокожее, цвета пшеницы, как у нас говорят. Рыжие, в крутых завитках волосы, обрамлявшие лицо нашего почившего султана, у его сына сменились золотистыми и гладкими. Как все правоверные, мой господин ходил покрыв голову, но я, самый близкий ему человек на протяжении почти двух десятилетий, нередко видел его с непокрытой головой, и признаюсь, что не случалось моему взору наслаждаться картиной более прекрасной, чем та, какую являл собой Джем с его длинными шелковистыми волосами, четкими очертаниями не очень высокого лба, с тонким изгибом более темных, чем волосы, сросшихся бровей. Глаза описывать не стану – казалось, утренняя заря плещется в быстротекущих водах, вот какими были глаза Джема.
Понимаю, для вас это непостижимо. В ваших стихах и песнях утомительно воспевается женская прелесть – будто вся краса земли воплощена в женщине. Как вы слепы! Что может более радовать взор, чем мужчина – юный, еще не огрубелый, стройный, звенящий, как натянутая тетива, для которого каждое движение – радость, для чьей упругой поступи словно бы создана земля?
У вас это восхищение почитается нездоровым и постыдным, потому что вы вкладываете в него один лишь плотский смысл. Тут уж я в свою очередь не понимаю вас, ведь мы принадлежим к разным мирам. В нашем мире женщина была даже не кем-то, а чем-то, мы связывали себя с ней единственным и весьма несложным образом, без выбора, поисков, предпочтений. Мы покупали своих жен, даже не видя их в лицо. Иногда нам везло – тогда этот союз бывал терпим. Гораздо чаще удача изменяла. Однако, поверьте, мы заслуживали сострадания и в том и в другом случае – не переоценивайте преимуществ мусульманской семьи. И в том и в другом случае мы жили рядом с некой навязанной нам, незнакомой и нежеланной вещью. Эта вещь производила на свет детей, что в какой-то мере оправдывало потерянные возле нее ночи; она молчала, что делало отчужденность выносимой. И тем не менее отчужденность оставалась – огромная, неодолимая, полная неприязни и обиды.
Большинство из нас – те, кто ничего не могли дать и не жаждали ничего получать, – мирились с этим. В те времена мы были страною воинов. Для воина не существует такого понятия, как домашний очаг: ему не нужно делиться мыслями, чувствами; а победами – что ж, победу отлично делишь с соседом по шатру; после битвы, бешеной скачки, охоты не остается излишних душевных порывов. Войско бойцов-дервишей растекалось по Европе. Во время коротких роздыхов между сражениями они насиловали женщин, а женились лишь после того, как султан распускал войско – тогда они покупали себе жен.
Вы, наверно, заметили, я говорю – они, а не мы; мы – те, кто составлял двор Джема, – не были воинами, хотя победоносное наше войско боготворило Джема. Мы были певцами. Нам была неведома