доме знакомые…
На минуту остановились; у меня прервалось дыхание. Даша говорит:
— Ну теперь-то ты не скроешься — узна?ю твое настоящее имя. — И вдруг как заплачет.
Я испугалась:
— Ты чего?
Сколько помню — не видела ее плачущей. Что могло случиться?
— Не обращай внимания, — говорит Даша и сквозь слезы бранится. — Проклятые нервы. Ты сейчас увидишься с родными, а я не знаю, живы ли мои: они на оккупированной территории. Ну да ладно, пошли…
Я умоляю Дашу не проговориться — не назвать меня Женей. Она в ответ:
— Вот дуреха! Ты ведь до сих пор не сказала своего настоящего имени.
Шепчу ей:
— Я Дуся, Дуся, Евдокия. Евдокия Афанасьевна Мельникова. Запоминай. Если ошибешься — повторно произойдет скандал. Мне еще придется изворачиваться. До сих пор не знаю, что стану говорить. Имей в виду — мы с тобой медсестры… Нет, что я, — мы уже фельдшерицы. Я писала, что окончила медицинские курсы.
Подходим к дому. Отец с матерью рано ложатся. Прислушиваемся — за дверями тихо. Принюхиваюсь сквозь щелку двери — съестным не пахнет, кажется, что дом нежилой. Только собралась стучать — в кустах кто-то зашевелился. Я включила фонарик, смотрю — бежит моя младшая сестренка Вера. Тогда я осветила себя, чтобы поняла, кто пришел. Шепчу ей:
— Подожди обниматься… Верочка, Верусенька… Где папа и мама?
— Дома, где же.
Даша стоит в стороне. Я Верку расцеловала и зажала ей рот ладонью:
— Молчок. Слушай меня. Как это получилось, что папка мне написал?.. Он мне написал с обидой, будто я вышла замуж, а ему не сообщила…
— А то нет?
— Вам Мотя написала?
— При чем тут Мотя? Я в городе учусь на курсах кройки и шитья. Иду по набережной — навстречу морячок. Оказывается, Сережка Маргелашвили. Говорит, видел тебя в военной форме и ты ему назвалась Евдокимовой Евгенией Ивановной. Спрашиваю: как так? А он делает таинственное лицо и больше ни гугу. Я рассказала папе с мамой — они решили, что ты замуж вышла.
У меня камень с души. Теперь проще. И я все объяснила Вере.
Мы перешептываемся с сестренкой. Рядом открытое окно. Вижу: белеет фигура.
— Верка, домой!.. Ты с кем? — И вдруг как закричит: — Старуха, просыпайся, зажигай лампу! Дуся, Дусенька приехала!
Чиркнув спичкой, он сам, не дожидаясь матери, зажигает лампу. Я вбегаю в дом и при тусклом свете вижу сидящую на кровати маму. Прижимаюсь к ней и целую, целую дорогое морщинистое лицо. Отец суетится по комнате — босой, в нательном белье. Я вижу его волнение, он что-то ищет, хлопает дверцами шкафчика. Не поцеловал меня, не поздоровался с Дашей. Когда отец волнуется, он быстро-быстро моргает. Вот и сейчас так: моргает и никого не видит. Я догадалась — ему хочется нас накормить, угостить, да нечем. Мы с Дашей развернули чепигинский сверток; в нем было несколько банок консервов, хлеб, сухое молоко, пакет сахара. Отец достал чайник с виноградным вином. У него оно свое, со своего виноградника. Посидели, поговорили. Отец с матерью сильно состарились, а Вера выросла и расцвела. Отец нас поставил спинами друг к другу. Оказалось, что я все-таки выше.
— Смотри-ка, мать, наша Дуся в армии на казенном харче подросла! — Потом подвел меня к дверному косяку, где у него были зарубки, отмерил плотницким метром. — Елки-палки! Это ж надо! Вытянулась на цельных восемь сантиметров. Ну, ты здорова стала, Евдокия! Нет, в Евгении не годишься. Евдоха ты и есть Евдоха.
Я со смехом говорю:
— Папа, это Серго намутил. Верочка мне рассказала. А какой мой рост? Сто пятьдесят семь? Так ведь все равно я у вас останусь самой маленькой. Вера меня обязательно перерастет. Вот посмотри на подругу мою Дашеньку. Сила. Не то что я. В нашем медсестринском деле, когда приходится перетаскивать раненых, переворачивать с боку на бок… Я именно от этих физических упражнений стала чуточку крепче. А так-то меня в госпитале называют Чижик, птичка-невеличка…
Мама смотрит, щурится. Очень она состарилась. Вот сейчас выпила домашнего вина, чуть порозовела, улыбается:
— Дусенька, ты насовсем, что ли, приехала?
— Ишь чего захотела, — говорит отец. — Разве пустят сейчас насовсем, когда конца войны еще не видно. Хорошо, дочка, ты фельдшер, раненых лечишь, солдатские муки облегчаешь.
— Ты прав, отец. Работать нам в госпитале приходится много, но не опасно. На фронт нас не пошлют, едем в Москву, в хорошее, спокойное место.
Мать заулыбалась, вроде поверила. Который раз я говорю своим старикам неправду. Нехорошо на душе, но иначе нельзя.
Далеко за полночь легли спать.
Мы с Дашей крепко заснули, а отец и мать проговорили до самой зари о чем-то своем, тревожном.
Рано утром мы выпили чаю и побежали на вокзал. Отец пошел нас провожать. Мама осталась в слезах. Отец отчитывает ее, сердится:
— Ну, старая, чего заголосила? Нет чтоб дочку проводить подобру-поздорову, а ты своими причитаниями душу ей расстраиваешь. Разве будет она спокойна, когда мы ее так провожаем?
Отец уходит с Дашей вперед, размахивая руками и браня маму.
Прижавшись в последний раз к груди мамы, крепко ее целую и бегу.
Не дойдя до вокзала, я отвела папку в сторону и говорю:
— Дальше вам с Верочкой ходить не надо, будем прощаться. Там стоит военный эшелон, и вас к нему не подпустят.
Папка грустно посмотрел и, обняв меня, так сказал:
— Доченька, милая, прости меня, дурака, что я сгоряча написал глупое письмо. От начальства небось попало?
— За что?
— А за то, что упомянул твое секретное имя. Я к тебе вчера вечером и под утро подходил: не пахнет от тебя госпиталем, а пахнет от тебя порохом. Понимаю отлично, кто ты есть. Понимаю и благословляю.
Вот когда я кинулась на шею своему старичку и целовала его со слезами. А он спросил:
— Кто муж-то твой, а, товарищ Евдокимова? Небось гражданин Автомат?.. Ладно, маме и Верке ничего не скажу. Держись, Женя!
Напоследок и Даша расцеловала моего папку. Одна Вера по своей молодости не догадалась, с чего это мы перемигиваемся, как заговорщики, радостно переглядываемся, на что-то друг другу намекая.
Пора расставаться. Я смотрю на сгорбленную фигуру отца. Он машет мне на прощание фуражкой. Может, вижу его в последний раз. Присев на корточки, плачет, уткнув лицо в колени, Верка. Я тоже не удержала слез, горько заплакала и побежала.
…Поезд, вынырнув из туннеля, катит над берегом моря. Я уныло гляжу в маленькое окошко на келасурский морской пляж и удаляющийся город. Девушки молча сидят.
Первой заговорила Ада Паршина:
— Хватит, Чижик, разводить тоску.
Даша тоже вздыхала — расстроилась вместе со мной.
Поезд наш еле тащился, нас подолгу держали на каждом полустанке. Десять дней мы ехали до Баку. Начался апрель. Ночью дул холодный ветер, и утром не хотелось вылезать из-под теплых бушлатов. Город Баку предстал перед нами закопченный, в маскировочных пятнах. Словно и здесь прокатилась война. Весь