какое может быть у советских людей гулянье!.. А мне ведь идти на улицу, да еще с заплечным мешком и рацией… Время торопит. Вполне возможно, меня дед ищет… Решаюсь. Вернулась в сад, затолкала под улей всю свою поклажу, замаскировала кое-как листвой и двинулась, прижимаясь к плетням… Все ж таки девочка-подросток, обыкновенная станичница, а не парашютист с рюкзаком. Увидят — авось сразу-то и не застрелят… Обогнула угол. Но с этой стороны, с уличной, не плетни — штакетник. Сюда окна выходят. Мне нужна третья хата. А я со счета сбилась. Как могла сбиться? Очень даже просто — меж домами такой же почти вышины сараи… Я уже не иду — согнулась в три погибели: штакетник невысокий, если кто из темного помещения посмотрит, заметит мою голову. Хорошо свой кто-нибудь. А может ведь и чужой. Уже не иду — ползу, гранаты лимонки бьют в грудь. Я взяла в руку пистолетик, спустила предохранитель. Зачем? Ну а как быть, когда потеряла ориентир и представить не могу, с кем сведет судьба. Где она, третья хата? Попробовала по трубам определить — у сараев-то нет труб. Но темно, чертова темень. И дождь, дождь… Собаки и те попрятались, не гавкают. Добро хоть заборы светлые… Скрипит калитка, кто-то хватает меня за шиворот, подымает, как щенка, затаскивает во двор. Мычу, пытаюсь вырваться, но пистолетик в ход не пускаю. Рука держит крепко. Слышу шепот:
— «Долга ночка»!
Это пароль.
Придушенным голосом отвечаю:
— «Оттого и голова болит».
Это отзыв.
Дед меня встряхивает, ставит на ноги. Ох и дед! Я ему по пояс. Вталкивает в дом. В сенях спрашивает:
— Где груз?
Сердце в горле тук-тук, но кое-как вышептываю:
— В лесополосе, против бороненного участка.
— Удача! Слышь, внучка, везет тебе. — Он впускает меня в хату, где только угли светятся в русской печи, и продолжает говорить: — Мой проборонен участок. Нарочно вспахал, а потом и проборонил. Чтобы следы видеть. Ясно?
Старик страшен. Голова под потолок, борода кудлата, папаха вроде вороньего гнезда. Сам в черной шинели. Не таясь от меня, он сует в карман вальтер, берет зачем-то из угла грабли.
— Сиди здесь. И чтобы ни гугу. Не запирайся. Войдет кто — плачь, рыдай что есть силы. У тебя мама — дочка моя Лизавета Тимофеевна Иванова — надысь преставилась. Больше ни слова, нишкни. Ты из Степной пешком?.. Так-так… Лады, бегу. Плачь. Только не вой, тихохонько горюй. Ежли меня спросят, отвечай: к Свириденкам потопал. А то просто — к фершалу, мол, побежал. Запомнишь?
Я кивнула. Хоть он и не велел, выскользнула за ним во двор. Старик не через калитку пошел, а по огородам. Там у него в плетне проделан был лаз. Я вернулась в хату, села у печки…
Никогда и никому не признавалась. Можно разве забыть рацию, да еще почти не замаскированную?! Да я и не забыла. Но где груз, а где рюкзак и рация! Старик за одну ходку все взять не может. Конечно, надо бы сперва забрать главное мое оборудование, из-за чего прилетела. От этих мыслей стало меня колотить. Если бы кто вошел — обязательно бы решил, что я в горячке. Деда нет как нет. Смотрю в окошко — вроде бы даже светает. А может, луна открылась в тучах. Глянула на свои часы и к уху прижала: идут ли? За стуком сердца тиканья не услышала. Стрелки показывали четверть второго. Значит, надо решаться. Выскочила из хаты и бегом через огород к плетню. Плетень высокий, колючий, набран, скорей всего, из веток той же акации. Где же лаз, где лаз? Луна и верно появилась, а я лаза не найду. И тут вижу — подымается над плетнем темная гора. Это дед с грузмешком. Сбросил мешок в огород, потом грабли полетели.
Я ласково говорю:
— Дедушка! — А сама плачу.
Отвечает:
— Что, внученька? Чего тебя черти носят? Кубыть, тебе в курене плохо? Беги домой, не мешайся!
Я еще не объяснила ничего, а он ругается. Как ему скажу? Схватила грабли и полезла на ту сторону.
Слышу его громкий шепот:
— Куда, дурища?!
— За рацией.
Я шмыгнула направо вдоль плетней — с этой стороны во всем порядке окон не было… Вот и сад в белых чулках. Под один улей толкаюсь, под другой — нет моего рюкзака, нет рации. От волнения я взмокла. Браню себя в душе: «Расквасилась, дура. Не суетись, толком ищи! Никого тут не было, никто не мог быть. Подняли бы тревогу».
Тут-то меня и настиг дед. Вырвал из рук грабли. Я его попросила наклониться и зашептала на ухо: призналась, что спрятала, а найти не могу. Он меня слегка смазал по загривку:
— Вертайся домой и сиди мышкой!
Я ослушаться не посмела. Однако в дом не пошла, а уселась на корточках в огороде под плетнем. Жду. Дед вернулся через двадцать две минуты — я по часам следила. Притащил и рюкзак и рацию. Меня поднял и коленом стукнул по известному месту. Все молчком. Только сопит и чихает. Тихо, вроде кошки. Значит, нанюхался табаку. Это я его угостила: второпях бухнула слишком много.
Мы в хату вошли, а старик все чихает и чихает. На меня не смотрит. Мрачный стал.
— Дедушка, — говорю, — я ж иначе не могла. Не выходить же с рюкзаком на улицу. В казарме гитлеровцы при открытой двери…
Старик снова вышел в огород, принес мешок с грузом. Буйвол, а не дед. В этом мешке поболе шестидесяти кило… Вот он затворяет дверь на крюк, груз сваливает в горенку…
— Дедушка, — говорю, — вы нашли, а я почему не обнаружила?
Не отвечает. Только чих да чих. Грабли поставил в угол, шинель снял и мне показал руками, чтобы скинула телогрейку. Онемел он, что ли? Зло рванул из моих рук ватник, вытряхнул из карманов обе гранатки лимонки, пистолетик, фонарик, компас, карандаш — обезоружил. И все качает кудлатой башкой и что-то про себя бурчит. Через плечо повесил полотенце — громко стал сморкаться.
— Дедушка, — говорю, — вы мне, значит, не доверяете? Заберите тогда и финку. Так и эдак я против вас цыпленок.
Финку взял, ни слова не проронил. Глухонемой — и только. Запалил бензиновую моргалку (я потом узнала — бензин для света годится, надо только в него соль сыпать). Глаза старика сверкают из-под бровей, как у первобытного: я таких видела на школьных картинках, в жизни встречать не приходилось.
Полутьма, наружных звуков нет, потрескивают в печи угольки. Дед толкнул меня в горенку…
Это надо рассказать. Горенка при свете бензиновой моргалки так выглядела. Пол набран из широких некрашеных досок. Стены хоть и выбеленные, однако все в копоти, и местами куделью висит черная паутина. Посреди круглый стол под клеенкой. На столе навалено: топор, книжка молитвенная с крестом на обложке, тряпки какие-то, плотницкий ящичек с инструментами и гвоздями. Стоит у стены кровать железная с шишками, покрытая прожиренным, как блин, лоскутным одеялом. Подушка — хоть она и в цветочках, но от грязи их почти не видно. Три крестьянских дубовых стула, диванчик деревянный, точь-в-точь как у нас; такой папка сам сколотил. Главное же в горенке — большущий иконостас, где кроме Иисуса благословляющего толпились во множестве разные святые. Лампадка замасленная и запыленная — никогда ее, видно, не зажигали. Окно горенки было затянуто серым сукном, а может, байкой.
Старик отодвинул диванчик, отвалил широкую закладку — раскрылся вход в подпол. Он туда сбросил груз-мешок. Рюкзак пока не тронул, рацию уложил в иконостас, для чего открыл дверцу, и там оказалось место ровно для «Северка» с комплектом питания. Я хоть и была в напряжении, все замечала. Очень меня успокоило, что дед понимал, как обращаться с моей аппаратурой…
— Дедушка, — говорю, — я, ей-богу, не виновата.
А он опять ни звука. Берет моргалку и опускается в подпол, там кряхтит, возится — меня пока не зовет. И вот он выкарабкивается, а в руке держит сложенный толстый шнур, тот, которым был перепоясан