мертвы. И, если мертвое не удалить, оно убьет живое.
…Это была какая-то пытка: люди шли и шли, и все уговаривали Зиновия, чтоб он согласился дать отрезать руки. Наконец Зиновий не выдержал.
— Миша, скажи им, что я сплю, не могу больше!
Я вышел в коридор и попросил сестру не пускать к нему посетителей.
— Как там Клоун? — спросил Зиновий, когда я вернулся.
— Шок проходит, а ноге нужен покой.
— Навести его.
— Так я утром был у него.
— То ж утром… сходи сейчас!
Я пошел в палату, где лежал Клоун. С ним было еще трое больных. Разговор шел о Зиновии. Клоун лежал лицом к стене. Я присел к нему на койку.
— Спит, — сказал один из больных. Но Клоун не спал. Он плакал.
— Нога болит? — спросил я вполголоса.
__ Разве я о ноге! — с отчаянием сказал бедняга. — Как мне теперь жить, если он умрет… из-за меня!
— Ты ни в чем не виноват, Петя. Если бы Глухов не сбежал… Врач так и сказала: кровообращение было нарушено, а тут мокрый снег и ветер.
— Потому что нес меня!!! Я не смею к нему зайти. Хотел давеча и не посмел.
— Заходи, он о тебе спрашивает.
— Не смею!
Я успокоил Клоуна, как мог, и вернулся к Зиновию. Он стоял у окна. Опять вечерело. Окна палаты выходили на тайгу. Качались от ветра сосны, с них сыпался снег.
— Ну, что? — спросил он, обернувшись.
— Ты ляг, — посоветовал я. Зиновий сел и пытливо посмотрел на меня.
— Миша! Дай мне слово… Дай слово, что, если я впаду в беспамятство, ты не дашь мне отрезать руки!
— Без твоего согласия не имеют права!
— Но ты дай слово. Дай слово! — Он начал волноваться, и я был вынужден дать слово.
Николай Симонов, Костя Танаисов, цыган Мору и остальные, выйдя из больницы, не успокоились. Они долго советовались, спорили, а потом решили, что только один человек сумеет убедить Зиновия — это Таня Эйсмонт. И всей гурьбой отправились к ней на квартиру. Костя рассказал мне подробно, как было дело. Таня сама открыла им дверь и как будто испугалась. Она пригласила всех в комнату, предложила сесть, но никто не сел, даже она сама. Симонов объяснил ей, чего от нее хотят.
— Я не могу… — прошептала она.
— Почему?
Таня совсем растерялась и лишь пожала плечами.
— Я не могу видеть… мне страшно…
В ее глазах застыл ужас. Ребята в недоумении смотрели на нее. Симонов, решив, что Таня просто его не поняла, снова попытался ей растолковать.
— Он же умрет, если не сделать ампутации. Вас он послушает…
— Меня? Но почему? Тогда Симонов брякнул:
— Потому что он вас любит!
Таня прижала ладони ко рту и даже попятилась. Она вся дрожала.
— Нет, нет. Я не могу. Оставьте меня, пожалуйста!
— Почему нет? — закричал вне себя цыган Мору и бросил оземь свою шапку. — Такой человек пропадает! Разве тебе не жалко? Скажи ему: замуж за него пойдешь — и Зинка жить захочет. Уговори его. А еще образованная!
Тут загалдели все, кто во что горазд. Только Симонов молчал. Он все понял.
— Тебя одну послушает!
— Почему не невеста? Невеста!
— Поправится — и поженитесь.
— Все на свадьбу придем.
— Как его одного оставишь?
— Парня спасать надо.
Эту дикую сцену прекратил Костя.
— Пошли отсюда! — заорал он. Строители сразу замолчали и, теснясь, стали выходить в дверь. Симонов выходил последним и обернулся:
— Дешевка!
Ночью начался бред. Зиновию казалось, что он в своей деревне, на Рязанщине, будто они с отчимом идут ловить рыбу.
— Хорошо-то как! — твердил он, улыбаясь запекшимся ртом. — Какая заря! Смотри, рыба играет…
Но вскоре его начали мучить кошмары. Будто он должен был пройти каким-то огненным коридором и доказывал посылавшим его, что сгорит.
— Какой длинный… — в ужасе шептал он, мечась по подушке. — Как долго! Сколько еще идти?
Возле его постели собрался консилиум. Вызвали хирурга из Красноярска, но он не мог прибыть из-за нелетной погоды: снова пуржило.
— Ампутировать надо немедленно, или будет поздно, — решил консилиум. Вызвали Сперанского.
— Надо делать ампутацию! — заявил он.
— Но больной категорически возражал! — несмело сказала молодой врач. На гидрострое все врачи были женщины.
Я никому не сказал, что дал слово Зиновию не допустить ампутацию. Какое это имело значение, что я не сдержу слово, перед лицом такой беды! Речь шла о его жизни. Я вдруг подумал, что жить все-таки надо. Умереть успеешь. И он не может умереть вот так нелепо…
Врачи нерешительно молчали. Мой отец — он сидел в стороне на табурете, согнувшись, опершись локтями на колени, — выпрямился и взглянул на Александру Прокофьевну.
— Делайте ампутацию под мою ответственность. Он мой сын.
— Это ответственность хирурга, и я беру ее на себя, — решительно возразила Александра Прокофьевна. Она обернулась к сестре:
— Готовьте все к операции.
Зиновий пришел в себя утром. Хмурое и холодное было утро. Я сидел у его постели. В кабинете главврача дожидались Сперанский и мой отец. Мне было велено тотчас их позвать, как только Зиновий откроет глаза. Но я решил, что еще успею.
— Зиновий, дружище, ты будешь жить! — сказал я твердо, встретив его взгляд. Зиновий был укрыт одеялом до самого подбородка. Жар прошел, и глаза у него были ясны и чисты, как всегда, только в них появилось нечто новое и осталось навсегда — след перенесенного.
— Уже отрезали, — проговорил он без всякого выражения. Ни тогда, ни потом не упрекнул он меня за нарушенное слово. Наверное, понял мое состояние. Может, мысленно поставил себя на мое место.
— Пойду позову отца и Сергея Николаевича, они ведь ждут! — вспомнил я строгий наказ.
— Ладно. Только, Миша… скажи им, чтоб не утешали!
Я пошел и объяснил, что Зиновий пришел в себя и просит не утешать. Мне никто не ответил.
Сперанский первым подошел к кровати и осторожно обнял Зиновия и трижды поцеловал в губы, будто тот возвратился издалека. Поцеловал его и мой отец.
— Здравствуй, сынок, — сказал он, и у него перехватило горло. Зиновий посмотрел на отца, на взволнованного Сперанского, на бледную Александру Прокофьевну, стоявшую в дверях, и, должно быть, понял, что мы все пережили за него.
— Ладно, Сергей Николаевич! — успокаивающе сказал он. — Чего уж там… Раз надо — буду жить.