А Шура уже пела другую песню безо всякой паузы, я даже не сразу заметила переход.
Шура перестала петь, с минуту молча смотрела на меня, потом опять запела. Она не пела целиком ни одной песни. То ли ей не все нравилось, то ли она забывала у песни начало или конец.
А потом она запела «Огромное небо»… Эту песню я совсем недавно слышала в сотый раз по телевизору в исполнении певицы с мировой известностью и, как всегда, прослушала с наслаждением. У этой безвестной колхозницы пусть не такой хороший голос — уже не тот, не сберегли, ведь на ветру, на морозе каждый день, — но петь с таким чувством, драматизмом, естественностью…
Почему отец ни слова не сказал мне об этом? Неужели она ни разу при кем так не пела? А может быть, ни при ком так не пела, и я лишь случайно попала в ее дремучий звездный час? На деревне все говорят: голос уже не тот. И не посылают больше даже на конкурсы самодеятельности…
А дело не в голосе… в чем-то совсем другом. Я была потрясена… В этой глухой деревне, на реке Оке, живет человек с могучими и сильными чувствами и может эти чувства выразить захватывающе…
Комок у меня подступил к горлу. А она уже пела что-то свое, деревенское… Пригорюнилась, подперла румяную, обветренную щеку кулачком, опять сложила кисти рук на коленях, потом положила руки на стол… На лице сменяется одно выражение другим, как тень от облака скользит в солнечный ветреный день. И до чего же русское, крестьянское это выражение рта, глаз, подчеркнутое то исчезающей, то появляющейся морщинкой на переносице…
Теперь Шура ходила, нет, металась по избе. Она была высокая, статная, сильная, гибкая, было в ней и какое-то непередаваемое врожденное изящество. Густые русые косы небрежно закручены на затылке в тяжелый узел, который оттягивает голову назад.
Я слушала Александру Прокофьевну и думала: что значат эти ее приступы тоски? В городе сказали бы: «на нервной почве». Но на вид она такая здоровая, крупная, сильная женщина. Почему же колхозники принимают эту ее «тоску»?
Жизнь сложилась иначе, чем жаждала ее душа. Да и обид было немало. В обидах ли дело, в обостренной ранимости Шуры или в чем другом? Горькая жизнь разводки, смерть ребенка, одиночество женщины, полной сил и здоровья…
И я вдруг подумала: по своей ли дороге она идет или по случайной, куда ее позвали обстоятельства рождения и окружающей жизни, а она и пошла, не догадываясь, не смея догадываться о своем настоящем? Что если все, кто встретились на ее жизненном пути, страшно и несправедливо ошиблись в Шуре, не поняв или не поверив, что рядом с ними живет и увядает огромный талант?
Я, выросшая в столице, никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так пел. Лучше поют, но так — никто. Она же в каждой песне другой человек. Она же перевоплощается то в робкую девушку, то в удалого молодца, то в бойкую свашеньку… Она и слушателей заставляет перевоплощаться. Конечно же, она — артистка! И я представила, что если голос ее пропадет окончательно, то талант ее все равно останется с ней. Шура сядет тогда к столу и будет мысленно петь, как мысленно слушал свою музыку глухой Бетховен.
Я вскочила с сундука и, в свою очередь, заходила по комнате (Шура уже опять сидела у стола и пела старинную разбойничью песнь о том, как «едут с товарами в путь из Касимово муромским лесом купцы…»). Неужели может быть, что талант как птенец в яичной скорлупе: в конце концов он пробьет скорлупу, но… вдруг уже будет поздно?
Сколько ей лет? Кажется, папа сказал двадцать семь. А вдруг уже поздно? Нет, не может быть, талант еще живой, не засох, как растение без воды. Надо что-то предпринять.
Шура перестала петь. Она внимательно смотрела на меня.
— Откуда ты взялась? — спросила она. — При тебе так хорошо поется.
— Из Москвы. Я — Владя Гусева.
— Владя?! Сергея Ефимовича дочка? — Шура даже просияла от радости. — Ох, ты, наверное, голодная? Что ж сразу не сказалась?
— Я слушала…
— Ох, как неловко получилось!
— Что вы, большое спасибо за песни!
Шура недоверчиво взглянула на меня, махнула рукой и, накинув на голову платок, побежала в погреб.
Пока она растапливала печку, ставила самовар, накрывала на стол, я умылась, причесалась, распаковала книги и уложила их двумя высокими стопками на табурете.
Шура даже охнула, руками всплеснула, бросилась было рассматривать книги, но засмеялась и опять принялась хлопотать у стола.
От огня сразу стало тепло и уютно, а я порядком продрогла.
Только теперь я внимательно осмотрелась. Странный это был дом, как и его хозяйка: здесь соседствовали вещи, казалось бы, несовместимые.
Бревенчатая изба была просторна, но состояла из одной-единственной комнаты. Русская печь отделяла «зону» кухни, как сказала бы моя мама. Печь располагалась челом к выходной двери, но я отродясь не видела, чтоб печка стояла не параллельно стенам, а наискосок, будто кто-то сдвинул ее могучим плечом с места да так и оставил.
Чистая желтая скамья, на ней бочонок с водой из колодца и расписной деревянный ковш. Полка для посуды над кухонным столиком, а на полке подлинная русская керамика — глиняные кувшины, блюда, кружки. А некрасивое Шура прятала в старинный узорчатый шкафчик.
В комнате бабушкина отполированная временем прялка, а в углу — телевизор «Славутич», приемник «Сакта». Для книг стеллаж, который Шура заказывала плотнику-односельчанину, — грубоватые полки из сосновых досок, доверху наполненные книгами. Пришвин, Чехов, Паустовский, Толстой, несколько томов Достоевского, Есенин, Твардовский. Много популярных научных книг, брошюры по агротехнике, полеводству, а все остальное — о театре, об актерах…
Вот куда звало ее призвание. Значит, я не ошиблась. Значит, это еще мало — иметь талант… Можно иметь талант и быть моряком или колхозницей… Значит, кроме таланта надо поверить в себя и приложить много, очень много труда — быть целенаправленным. Да, некоторые не могли найти себя сразу и бродили по обочинам дороги, а то и совсем теряли свой путь…
Но при чем тут я, у которой нет никаких талантов? Если я встретила и поняла Александру Скоморохову, значит, это недаром… значит, на мне лежит какая-то обязанность? Долг? Ответственность!..
Даниил тоже ошибся и потерял несколько лет жизни, но он такой сильный, мужественный, настойчивый — он всего добьется. А Шура… Что-то такое с ней случилось, что уничтожило веру в себя, и остались только эти приступы тоски о несбывшемся…
— Иди ужинать, Владя! — позвала меня раскрасневшаяся от огня печи Шура.
На столе дымились разогретые щи со сметаной, жареные бараньи ребрышки, огромные ломти пахучего ржаного хлеба, испеченного на поду, кислое молоко в глиняной бадейке.
Быстро утолив голод, мы уже не торопились, пили чай с медом и разговаривали.
— Будто родня приехала, — радостно произнесла Шура.
— Будто к родным приехала, — одновременно сказала я. Мы обе засмеялись.
— Как живет Сергей Ефимович? — нерешительно спросила Шура. — Значит, еще не забыл меня? Книги шлет по почте и с оказией, письма, а сам не едет: не хочет, знать, видеть меня. Ты, Владенька, не подумай, что я какая разлучница. И в уме у меня не было семью разбивать. Будь ты постарше, я бы тебе подробнее объяснила, как все сложилось у нас. Он ни в чем перед женой не замаран — не изменял ей. Просто пожалел меня в одиночестве моем. Да знаешь ли ты, какой у тебя отец, Владенька? Редкий человек… Душевный! Отзывчивый на людскую беду. Ведь сколько он мне хотел помочь. На завод звал, в общежитие хотел устроить, ведь я бы тогда в самодеятельности могла участвовать… а там глядишь… Все-таки Москва…
— Ну и что же, почему не поехали?
Шура облокотилась о стол, подперла кулачком щеку.
— Зачем мне московский завод… там людей хватит. В колхозе-то руки позарез нужны…
Она чего-то не договаривала.
— Шура, а вы никогда не пытались поступать учиться в какую-нибудь студию или театральную школу?