чем-то долго с ним беседовал. А на следующий день Обух и Гонта в присутствии трех ксендзов и наиболее выдающихся шляхтичей города вторично приняли присягу.
Пристально вглядывался во время присяги Шафранский в лицо Гонты, но оно было спокойным, холодным, и только. «Действительно, клеветали на нашего сотника», — подумал землемер.
Вечером Гонта и Обух снова выехали в свой лагерь.
— Пан сотник, где вы?
Гонта раскрыл глаза, не подавая голоса, вглядывался в темноту вокруг себя. Тихо просунул руку под подушку, нащупал кинжал.
— Я привез письмо от графа. Велено его побыстрей передать вам.
— Почему за шатром не подождал?
— Ради бога, тише, письмо тайное.
Гонта снял с колышка сумку для пуль и кремней, вынул огниво. Трут был сырой и долго не загорался, хотя искры падали целыми снопами, освещая два лица: настороженное лицо Гонты и выжидающее — незнакомого казака в шапке хорунжего с гербом графа Потоцкого.
Наконец трут задымился. Гонта ткнул его в пучок соломы и раздул огонь. Зашипел светильник.
— Почему такая спешка и таинственность?
— Дела, сотник, не ждут. Некогда сидеть, на том свете не будем торопиться, да и то если черти кочергами за плечи не станут толкать.
Гонта долго вертел конверт. Печать была какая-то незнакомая. Но как только разорвал конверт — сразу понял всё. Однако виду не подал. Он прочитал письмо, свернул его вдвое, поднес к светильнику. Держал так до тех пор, пока огонь не лизнул кончики желтых от табака пальцев. Потом растер пепел и высыпал его под попону.
— Какой будет ответ?
Гонта молчал. Подперев рукой острый подбородок, он смотрел широко открытыми глазами, не видя хорунжего.
— Что же мне передать атаману?
— Ничего.
— Как ничего?
— Так.
— Пане сотник, гляди, пока надумаешь — будет поздно. Разве можно ждать в такое время? Земля горит под ногами…
— Думаешь, мне эта земля чужая?
Хорунжий всем телом подался вперед, но сотник больше ничего не сказал и вдруг погасил светильник.
— Уходи отсюда!
— Иду. Вижу — не знаешь ты ещё сам, где твоя дорога; однако думаю — стоишь ты около неё. И пойдешь по ней, с нами пойдешь. Я вскорости буду у тебя, а захочешь сам прийти — наведайся в Звенигородку, на сторону Нетягайловку, за корчмой от выгона — вторая хата, ставни с петухами. Скажи хозяину, что хочешь видеть Омелька Жилу.
Глава восьмая
ОЙ, У ПОЛІ ЖИТО
Зализняк нехотя пил квас, хлебая его из дубового корца, жевал сухую тарань, кости выплевывал далеко в кусты. Он долго сидел в тени на опрокинутом улье — с полдесятка рыбьих голов валялось у его ног.
На душе у Максима было холодно, и это уже не первый день. В придачу ко всему мутило от сладостей. Раздобыл их где-то на разбитом сахарном заводе его джура Василь. Хлопец, который сызмальства не видел ничего, кроме тюри, принес полную торбу конфет, жареных орехов, маковников, пряников.
Саженях в двадцати от Максима, не решаясь подсесть ближе к суровому атаману, седобородый сухощавый старик пасечник мастерил грабли. Возле него под кустом бузины валялись сито и веник да стоял кувшин с водой — начали роиться пчелы и надо было не прозевать рои. Старичок несколько раз взглядывал в сторону атамана и, увидев, что тот выплевывает кости уже не так ожесточенно и не так далеко, как раньше, отложил в сторону грабли и только вознамерился было подойти к Максиму, как вдруг затрещал перелаз и в сад прыгнули трое, по шапкам видно — тоже атаманы. Пасечник снова сел под куст.
К Зализняку подошли Омелько Жила, есаул Бурка и сотник Шило.
Сотник Шило, отделившись за Медведовкой со своим отрядом, долго бродил по Черкассщине и лишь недавно присоединился к войску Максима.
Завидев их, Зализняк поставил корец и поднялся навстречу.
— Видел? Передал цидульку?
— Ну и жара, сорочка солью пропиталась, — не отвечая на вопрос Максима, Жила зачерпнул квасу и припал потрескавшимися губами к выщербленному краю корца.
— Видел, спрашиваю?
— Чего ты пристаешь, попить дай, — Жила перевел дух и снова припал к корцу. — Недаром говорят, человек до тех пор добр, пока старшиной не поставят. Сердитым ты стал. Это оттого, что на люди не выходишь. Видел и говорил. Письмо передал. — Жила допил, очистил тарань и смачно откусил большой кусок. — Прочитал он писание наше, а сказать ничего не сказал. Я трижды в их лагерь ходил: прислушивался, присматривался. Не будут казаки с нами биться, и Гонта, думается мне, тоже. Настоящий он казак, душа у него казацкая. Я ночью в его шатер пролез, другой бы крик поднял с испугу, а он хоть бы что. А ты, атаман, чего такой злой? Рожа — точно кислицу съел.
— Тошно что-то, а в животе будто черти смолу варят.
— Может, пойти к попу здешнему? У него, говорят, всякие лекарства есть, пускай даст порошок, — осторожно посоветовал Шило.
— Иди ты со своим порошком… — но Максим недоговорил.
Мимо них, покачивая полным станом, проходила молодица. Повязана по-девичьи — небольшим узлом наперед — цветастым платком, высокая, чернобровая, она привлекла внимание всех. Круто изломив брови, стрельнула в Зализняка черными, как терн, глазами и, на мгновение замедлив шаг, задержалась возле атаманов.
— Шли бы в клуню. Там такая прохлада, прямо благодать.
— Что это ты несешь в черепке? — не отрывая от молодицы взгляда, спросил Шило, покручивая рыжие, опаленные с одной стороны усы.
— Ничего, жару иду к соседке занять, загас мой в печи.
— Куда тебе ещё за жаром ходить? Погляди на себя: красная, хоть прикуривай.
Молодица не ответила, только призывно повела плечами и исчезла за перелазом. От быстрой ходьбы распахнулась клетчатая плахта,[72] оголив стройные полные икры.
— М-да-а, — протянул Жила. — Это кто, хозяйка или дочка хозяйкина? И чего она в плахту вырядилась?
— Хозяйка, — сказал Зализняк и опустил глаза.
— Муж её где?
— Чумакует, на Кубань поехал.
Жила кашлянул и ещё выразительнее поглядел на Зализняка. Максим вспыхнул так, что густая краска проступила на загорелых щеках, и сердито посмотрел на Жилу.
— Чего вытаращился, как черт на попа? — кинул запорожец. — Оно ж…
— По себе меряешь. Я не из тех, кто в гречку скачет…
Встретив злой, но вместе с тем прямой взгляд серых Максимовых глаз, Жила промолвил успокаивающе:
— Верю, верю, да и какое нам дело? А она на тебя поглядывала. С такой кому не захотелось бы