да еще какими словами! Он добивался объяснения — вот й получил! Объяснение было не в его пользу (так по крайней мере он думал), но ведь он сам жаждал его, этого объяснения! Он сознавал, что поступает как неразумное дитя. Но вести себя иначе не мог. Любовь не рассуждает! Ему не терпелось обидеть Терезу, ибо он ревновал ее, ревновал к человеку, который, как он прекрасно понимал, ревности недостоин. Но Тереза любила этого недостойного! Дону Лотарио достаточно было сказать одно слово, чтобы избавить дом Лренберга от Ратура и принудить негодяя вообще покинуть Берлин. Но теперь уже поздно. Теперь он не имеет права даже заикнуться об этом — ведь Тереза любит этого человека! И дон Лотарио презирал Терезу!
Да, он презирал ее, но каких невыразимых мучений стоило ему это презрение! Чем больше стремишься избавиться от любви, тем сильнее запутываешься в ее сетях, и только теперь, убеждая самого себя, что Тереза потеряна навсегда, потеряна безвозвратно, дон Лотарио ощутил всю силу своей страсти. Когда он бежал в Лондон, ему не давала покоя мысль, что Тереза вообще уже не в состоянии полюбить. Теперь она предпочла ему другого, и к страданиям неразделенной любви добавились муки ревности.
Он брел куда глаза глядят, не замечая, что меряет шагами одни и те же улицы. Было еще довольно рано, около восьми вечера. В городе еще царило оживление, но дон Лотарио ничего не видел и не слышал. Его не оставляла мысль, что жизнь утратила всякий смысл. Последний слабый луч надежды погас, и все его будущее погрузилось в беспросветный мрак.
Будь он слаб духом, наверняка бы решил покончить счеты с жизнью, но еще в Лондоне он отказался от этой затеи. Понял, что жертвовать тем, чему ты не хозяин, недостойно мужчины. Его жизнь принадлежала всему человечеству. Какой бы печальной, мрачной и безнадежной она ни была, эта жизнь являлась всеобщим достоянием. Несмотря ни на что, он хотел жить, хотел увидеть своими глазами, что способен вынести человек и чем все это кончится. Он раздумывал, достаточно ли сильна его натура, чтобы перенести все это, и при мысли, что его настигнет нервная лихорадка или поразит безумие, испытывал какую-то зловещую радость и тихо посмеивался про себя.
А на улицах толпились люди, кое-где, прижавшись друг к другу, о чем-то шептались парочки, мужчины заигрывали с одинокими девушками, тихо падал снег, горели газовые фонари, и шум большого города звучал, не умолкая, у него в ушах; он же брел один, совершенно один в целом мире, и все вокруг было ему безразлично. А она — она тоже томилась одна в своей комнате, хотя могла бы сделать его безмерно счастливым. Но она не хотела или не могла — не все ли равно, в конце концов! Для него она теперь потеряна — потеряна навсегда.
Наконец он очутился на улице Унтер-ден-Линден и принялся бесцельно бродить по ней взад и вперед, машинально поворачивая у Бранденбургских ворот и направляясь обратно к замку. Когда он проходил мимо Оперного театра, до его слуха донеслось знакомое имя. Он невольно остановился и прислушался.
— Кто сегодня поет? — спросила какая-то дама у своего спутника.
— Донна Эухения Ларганд, одна из самых знаменитых певиц нашего времени! — ответил тот.
Это имя дон Лотарио услышал словно сквозь сон, до конца еще не сознавая, о ком идет речь. Но, повинуясь безотчетному желанию, приблизился к афишной тумбе перед зданием театра и прочитал в списке актеров, занятых в опере Моцарта «Дон Жуан»:
«ДОННА АННА — ДОННА ЭУХЕНИЯ ЛАРГАНД, НАХОДЯЩАЯСЯ В БЕРЛИНЕ НА ГАСТРОЛЯХ».
Едва сознавая, что он делает, Лотарио купил билет, взял бинокль, отдал гардеробщику плащ и шляпу и отыскал свое место в зрительном зале. Он оказался в окружении множества нарядных мужчин и женщин, о существовании которых совсем недавно даже не подозревал. А они почти с испугом смотрели на его бледное, растерянное лицо.
Ему досталось место в ложе первого яруса, прямо возле сцены. Звуки оркестра, голоса певцов доносились до него словно сквозь сон, и только когда грянули аплодисменты и на сцене появилось новое действующее лицо, он поднес бинокль к глазам и тотчас узнал донну Эухению. Он следил за ее игрой и пением не без интереса, но все еще будто в полусне. В голове у него не было никаких мыслей, совсем никаких. Казалось, сердце испанца опустошено, а его дух изнемог от чрезмерного напряжения.
Зрители обменивались мнениями. Большинство находили голос и игру донны Эухении превосходными. Многим была известна и необычная судьба певицы, и одно это уже подогревало интерес. Ей много аплодировали и несколько раз вызывали, пока наконец занавес не опустился окончательно. Зрители разошлись, ушел и дон Лотарио.
На улице, вдохнув свежий морозный воздух, он почувствовал себя лучше. К нему вновь вернулась способность трезво мыслить. Крайнее возбуждение, не дававшее дону Лотарио думать ни о чем, кроме Терезы, прошло.
«Вот женщина, которая любит тебя, страстно любит! — сказал он себе. — А ты холодно оттолкнул ее. Признавшись, что любишь другую, ты сделал ее несчастной, а теперь Тереза сделала несчастным тебя самого. Как она, наверно, страдала, если питала ко мне хотя бы половину тех чувств, какие я испытываю к Терезе! Бедная девушка! Какие же мы, люди, глупцы! Готовы отдать жизнь существу, которое холодно нас отвергает, меж тем как рядом с нами живет другое существо, которое было бы счастливо от одного нашего взгляда и благодарно нам до конца своих дней, удели мы ему хотя бы частицу нашей души, нашего сердца! Я еще молод, очень молод, а уже принужден навсегда отказаться от того счастья, что дарят нам жизнь и любовь! Донна Росальба только прикидывалась влюбленной, Тереза отвергла меня, а донна Эухения, более красивая, более талантливая, более пылкая и страстная, чем та и другая, все еще терзается, быть может, тайной тоской обо мне и была бы рада услышать от меня хоть несколько слов утешения. Но разве мне было бы легче, если бы Тереза отнеслась ко мне благосклоннее, если бы оставила мне надежду? Да, я ушел бы от нее не таким несчастным, она могла бы обмануть меня и утешить своей ложью! Идти ли мне к донне Эухении со словами утешения? Если она в самом деле любит меня, теплое, ласковое слово из моих уст будет для нее поистине благодеянием! Какое блаженство испытал бы я, если бы Тереза сказала мне: „Не теряйте надежды! Не уходите! Надейтесь на будущее!“»
Такие мысли теснились у него в голове, а ноги привычно несли его по знакомому пути — вдоль Унтер- ден-Линден. Однако теперь он изменил маршрут и направился снова к Оперному театру. Служитель как раз собирался запирать двери. Расспросив его о приезжей знаменитости, он узнал, что она остановилась в гостинице «Норд».
Дон Лотарио отправился в гостиницу. Портье назвал ему номер, который занимала певица, и сообщил, что она одна.
Молодой испанец поднялся наверх и вручил горничной свою визитную карточку. Ожидая, пока его примут, он был совершенно спокоен. Он не задумывался, какое впечатление произведет на донну Эухению один только звук его имени. Он все еще был рассеян и толком не воспринимал окружающей реальности.
Ожидание затянулось, но он не придал этому никакого значения. Он еще не вполне сознавал, где находится. Наконец горничная вернулась и передала, что его ждут. Он миновал переднюю, потом еще одну комнату и очутился в небольшом салоне. Горевшие на столе свечи освещали хрупкую женскую фигурку. Это была донна Эухения.
Дон Лотарио по-прежнему видел все как в тумане. Точно лунатик он шел навстречу донне Эухении и совершенно не различал ее лица.
— Добрый вечер, донна Эухения, — едва слышно произнес он. — Рад снова видеть вас.
— Это вы, дон Лотарио?… Я просто не верю своим глазам… Но кто дал вам право… Позвольте, что с вами?
В последних словах певицы слышалась обеспокоенность и даже нежность. Молодой испанец печально взглянул на нее и поцеловал ей руку.
— Что со мной? Вероятно, вид у меня в самом деле неважный и жалкий, — грустно заметил он. — Позвольте хоть немного побыть у вас, донна Эухения! Ведь мы давно знаем друг друга, не правда ли? Если я нарушил ваши планы, можете оставить меня одного. Силы совсем покинули меня!
— Да вы больны, дон Лотарио! — воскликнула певица, когда молодой человек устало опустился на софу. — Вы совершенно больны!
Она позвонила, вышла из комнаты и вскоре опять вернулась. Дон Лотарио и в самом деле был близок к обмороку. Лицо его сделалось белым, как носовой платок, который Эухения смачивала одеколоном, растирая