Я, не ответив, вышел из комнаты на двор и думал: это первый раз со мной. Что это? Переутомление или что другое? Долго я вожусь с этим делом, надо поскорее кончать. Да, кончать.
Скоро придут товарищи. Что им сказать? Все, как решено, ничего не утаивая. Ну, а что если заколеблются и не решатся пойти против приказов Ленина и Свердлова?
Нет, это невозможно, или я ничего в людях не понимаю, что выбрал этих товарищей. Этого быть не может.
А положение их довольно трудное: две стороны — Ленин и Свердлов дают приказ, а здесь я даю противоположный. Они должны выбирать. Они могут выбирать, они свободны. А это нелегко. И потому надо мобилизовать всю силу своей правды и всю способность убеждать и внушать, чтобы не было у них ни тени колебаний.
Бывает чаще всего, что победу одерживает авторитет, а не истина. Неправда. Победа авторитетов временна, непрочна, но победа.
Пора начинать
Я вышел на улицу и пошел по направлению к рынку, и встречаю Фоминых. Он рабочий, но какой-то жидкий и гибкий, и скоро вошел во вкус бюрократических тонкостей. Комиссар, бюрократ, метящий пробираться выше и выше, он удивительно аккуратен, чист, прилизан, словно только что из-под утюга. И откуда он постиг эту мудрость?
— Ты что, тов. Мясников, в кинто [так! — Публ.]? — протягивая руку, спрашивает он.
— Нет, не в кинто, а может быть и в кинто, не знаю, я занят сегодня.
— А когда ты не занят? А знаешь, мне Сивелев говорил, что ты речь должен сказать перед тем, как будут демонстрировать фильм.
— Ну, это дудки. Пусть Сивелев говорит.
— Да тянет он очень. Не любят его слушать.
— Ну, для кинто лучше и не найти. А сколько время?
— Полвосьмого.
— Это верно? — Гляжу на свои часы и говорю: — У меня без четверти восемь.
— Пожалуй, твои вернее.
— Ну, пока. — Подаю руку и ухожу, завидев приближающегося Иванченко. — Ты аккуратнее всех.
— А то как же? Раз ты сказал, что надо, — значит четверть часа, куда ни шло, жертвую на алтарь моей любви к тебе.
— Ну, это можно и не делать, мне от твоей жертвы ни жарко, ни холодно.
— Нет, Ильич, я хочу знать, любопытство меня разъедает, что за дело у тебя.
— А вот когда придут все, то и расскажу.
— Ты как-то немного напугал всех нас своим необычайно серьезным видом, когда назначил время явки. Мы уже перекинулись словцом и решили, что это неспроста.
— И вы правы.
— Ну, а понять не могли, что ты задумал.
— И это хорошо. Если бы все могли понимать, что я задумал, то дело было бы дрянь.
— Ну, вон Жужгов и Колпащиков.
— А Марков опаздывает. Это плохо.
— Нет, не опаздывает, — раздается голос Маркова сзади меня.
— Ну, и хорошо. Все как по писаному. Оружие при вас?
— А то как же?
— Так вот что — стоять здесь нам всем неудобно: сейчас пойдут товарищи балясы точить. Пойдемте в кинто, в будку к Гайдамаку. там и поговорим.
Вижу — у всех на лицах страшное нетерпение: хочется знать, что за дело, и потому быстро, быстро все на двор кинто и в будку.[62]
Кинематограф — это длинный деревянный одноэтажный дом на манер сарая Для Мотовилихи это второе развлечение: театр и кино. По типу они похожи один на другой. Если принять во внимание, что на всю Мотовилиху с 35 или 40-тысячным населением не найти и десятка двухэтажных домов, а все — одноэтажные, маленькие деревянные хибарки, то эта убогая лачуга под кинематографом на фоне этих хибарок кажется красотой и роскошью.
Все двери кино открыты. Это и удерживает, должно быть, публику в помещении кинематографа в такой дивный вечер.
Серо, сумерки. Тихо, не шелохнется. Глубокое небо и мерцающие звезды, борющиеся с дневным светом: тоже вопрос — мерцают они или это мое ощущение? Соответствует ли что моим зрительным ощущениям вне меня, объективно? — Ну, а они все-таки мерцают, а от этого настроение лучше, бодрее, как будто они хотят поговорить со мной. И вспомнил я предложение Гриши Авдеева — рыбачить. Рыбачить, не рыбачить, а полежать на свежем воздухе, глаза в звездное небо, слушая шепот и говор вод Камы, это бы дело. Да, но не сейчас. Собственно я ведь это только в детстве испытал, больше мне не приходилось: некогда.
Так, думая вразброд, направляюсь после товарищей на двор кино, мимо раскрытых дверей, но занавешенных, прибавляю ходу, чтобы никто не остановил, и это меня возвращает к делу, мысль повертывается в сторону доклада: как сказать и что сказать? И тут же ухватываю тему за какое-то место, и она вся целиком передо мной, во всей сложности и простоте, только обсказывай знай. /.../
Я чувствовал большую ответственность и был более насторожен, чем на каком-нибудь ответственном диспуте, и потому все так вышло хорошо.
Захожу в будку, ребята стоят и перекидываются словечками, ожидая меня. Гайдамак же крутит ленту. Подхожу я к Гайдамаку, а он, улыбаясь, кричит, что же я вздумал в гости к нему придти.
— Да, видишь ли, пошел в кинематограф, а мне сказали, что я говорить там должен, но я сбежал, да и душно там, и мы к тебе поболтать между собой. Мы тебе не помешаем?
— Нет, нет, т.Мясников, что вы, какая помеха.
— Ну, так и хорошо. Ты крути, а мы вон там в сторонке присядем.
Сказав это, я отошел в сторону и как можно подальше от него. Товарищи приблизились ко мне. Есть всего один стул, я сажусь и приглашаю их взять поленья дров и усесться на них. Они так и делают. И все четверо плотно полукругом усаживаются против меня на поленья. Оказалось, что я сижу повыше их всех и для разговора это, собственно, было хорошо: их уши были немного пониже моего рта.
Когда мы уселись, их лица снова приняли напряженно-выжидательное выражение. Я посмотрел на них сразу на всех и сказал:
— Товарищи, я вас позвал сюда для очень ответственного дела. И прежде, чем сказать вам, в чем это дело состоит, мы должны связать себя обещанием, твердым словом рабочих-революционеров, что ни в каком случае не будем рассказывать никому ничего из того, что вы здесь услышите. Всякий, кто расскажет, он отвечает своей честью и головой перед остальными четверыми. Согласны ли товарищи взять на себя это обязательство?
— Конечно, конечно, что за разговоры.
— Вы, товарищи, видите, что я был уверен в вас и потому из всей нашей организации я выбрал вас четверых. Я знал, что вы будете согласны.
Эти две фразы сразу отдали их в мое распоряжение: мы уже составляли с ними не пять голов, не пять воль, а одну волю и одну голову. И эти же фразы придали им сознание ответственности, важности и серьезности дела, и внимание их, напряжение повысилось до предела.
— Вы знаете, товарищи, — продолжал я, — что в Перми живет Михаил Романов?
Сказав это, я обвел их глазами, и у всех прочитал одно и то же; а, вот оно что. Вот какое дело. И видел я, что они уже согласны. Можно было сразу спросить — согласны? И они не только поняли бы, но и ответили бы разом — согласны. Но я не хотел ничего строить на догадках и недоговоренностях. Хотел ясности и точности. И потому я продолжал.
— Вы, знаете, товарищи, также и то, что он живет без всякой нашей охраны, со своей собственной