тамиздат. Жизнь в самом деле раздваивается. Но двурушничество ли это? Нет. Не автор раздваивается, а раскалывает его несвобода печати, Это не вина автора, а беда его. Цензура валит с больной головы на здоровую, когда автор обвиняется в клевете и двурушничестве. Преступление вменяется жертве этого преступления — что может быть циничнее и несправедливей? Талантливый Янов перебивался в печати на мелкотемье, а подспудно писал историческое исследование об истоках русской автократии. С точки зрения властей и моего камерного оппонента Янов — двурушник, потому что опубликовал свое исследование не в журнале «Молодой коммунист», где мы печатались, а в журнале «Континент». А почему он напечатал там, а не здесь? Почему ему удалось это лишь после того, как он эмигрировал? Что вынудило его покинуть Родину? Кто в этом виноват? Не те ли, кто обвиняет его в двурушничестве?
Нас столкнули с ним организаторы одной вшивенькой дискуссии на страницах комсомольского журнала. Фальшь беззубой дискуссии была всем очевидной, но это считалось хорошим делом, авторов похвалили и заплатили хорошие гонорары. Между тем, мы оба, оказывается, чтобы остаться самим собой, писали в стол. Но это уже клевета и двурушничество. Янов унес ноги на Запад, меня отправили на Урал. Наиболее важное и серьезное в его творчестве приютилось в эмигрантских изданиях, а мое уничтожено или заперто в застенках КГБ. Мы оба, как авторы, каждый по-своему, страдаем, но больше всего страдает русский читатель. Самое искреннее, самое продуманное, а значит, самое нужное в нашем творчестве, не доходит до тех, для кого предназначено, кто больше всего в этом нуждается. Уничтожают источники на глазах жаждущих. Пей тухлую жижу приспособленческих испражнений! Кто обманывает и травит читателя? Те, кто не дает нам честно работать. Пусть бы обвинили в участии в фальшивой дискуссии, в вынужденном цитировании, в печатании коммерческих статей — куда ни шло, тут действительно приходилось компромиссно лукавить, нет — клеветой называют то, что выношено в сердце, чего, даже рискуя, ты не мог не написать, то для чего ты рожден, в чем видишь смысл своего творчества и собственной жизни. И обвинитель это знает. Что может быть циничней такого обвинения?
Не мог это не понимать мой камерный спорщик. Почему же, вопреки очевидному, он упрямо долдонит: «двурушник, двурушник»? Меня он не убедит, я его тоже, он меня не слушает, кому же он хочет втемяшить словечко? Сторон было три: он, я и камера, с которой тогда у меня были прекрасные отношения. Не прощупывал ли заодно чем дышу? Другого объяснения странной нашей полемике я не нахожу. Вряд ли ошибаюсь в догадке кому и для чего она понадобилась, на кого он работал. Под конец еле сдерживался, чтоб не дать ему по рогам, другие аргументы не действовали.
В итоге вырисовывается определенная тактика. Шурик и этот залетный, оставшийся для меня безымянным, — оперативная разведка. Они исчезают, появляются рослые ребята: Спартак и Володя — оперативная обработка. Не дремлют опера на Красной Пресне. Неплохо поработали, пора бы и отдохнуть. Но что у них еще на уме? С опаской, и все же надеясь на перекур, заходил я в другую камеру.
Надо найти Наркошу
На той стороне коридора, почти напротив прежней, чуть левее, кажется, № 402. Грязней, чернее, чем прежняя. Пол не кафельный, а грязно-бетонный, как асфальт. Перефразируя Маяковского: «для счастья хуже оборудована». Наверное демократичная камера — менты свою агентуру стараются содержать в более комфортных условиях. Кафельный пол, например, все почище. А бетон сыреет, чернеет, вода не сохнет, окурок упадет — не просто вымести. Мест так же — человек на 40, но людей кажется больше, чем в прежней камере, может, потому так кажется, что здесь больше движения, гвалт, хохот, на нарах все шевелится — заметный контраст с угрюмой тишиной и сольным кукареканьем Спартака. Ставлю матрасовку у края нар. Стихло враз, глаза со всех нар, как из кустов, светятся. Несколько человек ко мне, впереди пацанистый, весь на шарнирах, спрашивает густым, прокуренным голосом: «Откуда, земляк?» Говорю, что напротив, из 410-й.
— А что так?
— Выломился.
— Выломился? — парнишка посерьезнел, в камере тишина, еще несколько человек придвинулись. — Ну рассказывай.
Я рассказал, парень опустил руку мне на плечо и авторитетно сказал:
— Больше никогда так не говори. Ты не выломился, а ушел. Да по голодовке. Это не западло.
Опять подводит меня незнание жаргона. Хотел на их языке объясниться, а только сам на себя наговариваю. «Выломился» — это когда «ломят», т. е. гонят из камеры, или человек задолжал кому — выбегает в коридор под защиту ментов. А ушел — это когда тебя переводят, или тебе самому надо уйти, т. е. тот случай, когда вины перед зэками нет, тогда в другой камере принимают нормально. «Ломленных» переводят обычно куда подальше, чаще в «обиженку» — камеру для обиженных и ломленных. Потому что в общей камере ломленного ждет то, от чего он бежит: избиение, место под нарами и снова ломят, либо еще хуже — производят в «девочки». Вот на краю такой пропасти я балансировал. Похоже специально менты подвели да я помог жаргонным косноязычием. Хорошо, ребята путевые, разобрались и поправили. А если б второй Спартак?
Паренька звали Семен. Заводила неугомонный. Камера покатывается — всех ментов изобразил и передразнил. Слышу: «Семен, изобрази Профессору!» (Из-за очков меня везде называли Профессором). Семен охотно вытанцовывает по проходу к моим нарам, застыл, вытянувшись, руку вперед: «Товарищи!» Затем поясняет: «Стоит Ленин на броневике — делает революцию. А внизу Крупская на цырлах, — Семен встает на цыпочки и трясет вверх руками, — Володенька, разобьешься! Не надо, Володенька!» Не дождавшись, когда отхохочут, Семен тут же переключается на что-нибудь иное. В вопросах чего можно, чего нельзя, был серьезен и имел твердое мнение, к которому прислушивались. У него уже был опыт — несколько лет малолетки. Недолго гулял, теперь уже взрослых учит. Специализировался, кажется, на домашних кражах.
За столом, куда меня посадили, пестрая компания. Напротив, у стены Валера Ермолов (в фамилии не уверен, но близко). Рядом с ним Володя (Хакая? Ачия? — тоже не запомнил точно фамилии) — мегрел из Зугдиди. Тут же, за столом, Семен, разумеется. И прочие: Назар — сухощавый, небольшого росточка северокавказец с черной, как смоль, бородой; блатной прораб лет 40; здоровый, смирный парень — убийца, еще кто-то. Ели каждый свое или попарно: Семен, например, с Володей. Валера, который напротив, — интеллигентный молодой человек, с широким решительным лицом и густой, ухоженной шевелюрой. Держится подчеркнуто независимо. Семен и Володя-мегрел не раз шептали мне, чтоб в разговорах я был с ним осторожней, — он «козел», сдаст и глазом не моргнет — сам так и заявляет, поэтому его терпят и не трогают, иначе всю камеру по карцерам из-за него разбросают. У Валеры отец — генерал. Хотя, как говорил Валера, отец от него отказался, всем виделась генеральская тень за его спиной, и с этим были связаны быть может лишние подозрения и дистанция между ним и остальными зэками, простыми ребятами, для которых слово «генерал» кое-что значило. Однако, несмотря на предупреждения, если встречаются два интеллигента, им всегда найдется о чем поговорить.
История его путаная. Приговора при нем не было, говорит, что с собой не дали, оставили в спецчасти, а по рассказу выходило, что посадили из-за любовницы. Учинила скандал, он ударил ее или даже сама ударилась, добежала в поликлинику, потом к участковому и его упекли по 206-й за хулиганство. Любовница хотела его женить на себе, потом пригрозила: «Я тебе устрою, никому не достанешься». Но, по словам Валеры, истинная подоплека дела в другом. Его подозревали в связях и валютных операциях с иностранцами. Менты давно к нему подбирались и ждали любого повода. Он был уверен, что любовницу подучили менты. Кроме того, подозревали во взятках — он работал то ли начальником, то ли заместителем какого-то привилегированного ЖЭКа. С поличным взять не могли — вот и накрутили. Валера не унывал. Частенько ходил то к адвокату, то еще к кому-то. Не скрывал, что его там подкармливают, приносил шоколадные конфеты и сигареты. Ни с кем не делился, меня иногда угощал. На неприязнь камеры отвечал тем же. «Жулье, плевать я на них хотел», — говорил громко, никого не боясь. Иной раз за столом поменяют ему сахар на соль или наоборот, или спрячут бутерброд с кружком сухой колбасы. Валера взревет, кроет матом. Народ потешается, но все возвращают, парень он был не вредный, ссоры и шутки с ним были не злы. Он был уверен, что из этой камеры уйдет домой. Ждал кажется пересмотра дела, в исходе которого адвокат