«Очко заиграло, — удовлетворенно отметили малолетки, — теперь притихнут». Но возник вопрос: как быть с Феликсом? Допустим, придет он сюда: как с ним разбираться, кому верить? Двадцать подписей в его пользу нельзя отмахнуть, а как они добыты: угрозами или добровольно — надо еще выяснить, после этой записки приходили новые люди из 124-й и наше предположение об обстоятельствах ее появления подтверждаюсь. Кое-кто не помнил, чтобы ставил свою подпись, другие признавали, что по просьбе «королей» подписывали, не читая, третьи настаивали на том, что в камере все нормально и лучше Феликса зэка нет. Выяснилось, что когда «короли» услышали про разборки на осужденке, прекратили отбирать дачки и лари, а Феликс объявил о своей отставке и назначении другого старшего по камере, у него близилось окончание суда, прохождение через осужденку, этап, пересылку, где он чувствовал, придется делать «королевский отчет». То, что безобразия прекратились, — хорошо, но это не снимало ответственность за прошлые грехи, которые не отрицались даже теми, кто боялся и не хотел говорить.
— Если отбирали дачки, на ваших глазах били Журналиста за жалобы по делу, — как вы можете называть это нормальным и подписывать такую бумагу? — спрашивали мы людей из 124-й. Малолетки еще короче: «За слова отвечаешь? А за подпись?» Вначале хотели лупить всех подряд, кто подписывал хвалу беспредельщику Феликсу, но в основном это были напуганные, растерянные люди и было жалко: там их замордовали да мы добавим, нет, пусть лучше оглядятся, узнают, что такое нормальная хата, ведь они, кроме «королевского» беспредела, ничего не видели и думают, что везде так. И правда, многие только сейчас, попав в осужденку, начинали понимать недопустимость насилия одних зэков над другими, недопустимость каких бы то ни было «королей». Малолетки преподавали правила зэковского общежития.
Противно и стыдно смотреть на это взрослое стадо, пацаны объясняли взрослым людям, многие из которых имели своих детей, что никто не вправе безнаказанно обижать невинного человека, что мириться с произволом нельзя, что надо отвечать за свои слова и поступки. А взрослые поддакивали и словно впервые открывали для себя, что эти простые правила меняют жизнь к лучшему, становится легче дышать. Они не знали, оказывается, что надо уважать себя и отстаивать свое мнение, свое достоинство, что нет ничего позорнее трусливого рабского подчинения рабам же, что уступка наглости и произволу не смягчает, а наоборот, усиливает произвол. Забитые, разобщенные взрослые люди отличались от принципиальных, сплоченных малолеток. Насколько очевидно нравственное разложение взрослых, настолько обнадеживали малолетки — может, это поколение обещает поворот к оздоровлению от затянувшейся тяжелой деградации? Так ли это? Хватит ли ума и духа у этого ближайшего поколения? Трудно быть уверенным. Оно само еще нуждается в руководстве, немало органических пороков и мусора несет в себе и это поколение. Но я открыл в нем развитое чувство справедливости, это чувство в основе нравственного поиска малолеток — это вселяло надежду. Инстинктивное стремление к справедливости может вывести на правильную дорогу. Пробьется ли оно через железобетон казенной демагогии, не захлестнет ли корысть, не погибнет ли в других стремлениях, увлекающих молодежь и приведших, в частности, в среду уголовщины — трудно сказать. Добрые идеальные намерения противоречиво переплетены со стремлением поживиться за чужой счет, с воровством, с садизмом жестокого хулиганства и беспричинного избиения обыкновенных прохожих.
Малолетки сидели в основном за воровство и хулиганство. И отнюдь не по случаю. Олег попался на шапке, сдернутой с пожилого прохожего, но эта шапка была у него не первая. Алеша-рыжий спокойно рассказывал обстоятельства своего дела, состав которого заключался в том, что они зверски избивали одиноких прохожих.
— За что?
— Просто так, от скуки.
— Как же так: здесь ты борешься с беспределом, на воле сам над невинными людьми издевался?
— Пусть под руку не попадают, не повезло, значит, — ухмыляется Алеша и поясняет серьезно: — На воле не я хозяин: то нельзя, это нельзя, поэтому я плюю на всех и что хочу, то и делаю. А камера — мой дом, тут все свои, поэтому надо жить правильно.
Сложными зигзагами пробивается у них чувство справедливости. Пример извращенной нравственности в условиях социального бесправия. Протест одного против всех в своей безысходности принимает уродливые формы, порождает бессмысленную жестокость. Что сделает с ребятами жизнь: научит ли чему или изуродует так, что не останется и следа от добрых побуждений? А что она сделала с другими ребятами, достигшими ныне половой, паспортной, аттестованной, дипломированной зрелости, с теми, которые сейчас в качестве взрослых составляют основную массу нашей камеры? Эти взрослые настолько прогнили, что пацаны, дети учат их уму-разуму. А ведь тоже когда-то бродила кровь и были добрые цели. Не та ли участь ждет и нынешнее поколение? Чему научит тюрьма? Уголовная среда, репрессивная администрация, массовая вербовка оперативных «коз» делают то, что люди получают здесь больше негативного опыта, внедряется психоз всеобщего недоверия и в этом уксусе утрачивается в человеке и то доброе, с чем он сюда пришел. Тюрьма и лагерь ломают человека. Не исправляют, как значится на фасаде этих учреждений, а ломают, калечат, убивают веру и уважение не только к людям, но и к себе. Стойких и сильных разобщают между собой, морят в карцерах и лагерных казематах, менее стойких вербуют в сексоты, из слабых, вообще, веревки вьют, растаптывают каблуками продавшихся зэков. Вот что ждет наших малолеток, тем любопытнее было наблюдать их первые шаги: с чем ушли они с воли, как начинают тюремную жизнь.
Бросается в глаза ненависть к ментам, неприятие власти и официальных ценностей и идеалов. На воле они пережили кризис разочарования в том, чему их учили взрослые в школе и дома. Этот кризис толкнул на преступность. После ареста, КПЗ, общения со следователями, ментами и правосудием у подавляющего большинства не раскаяние, а нечто прямо противоположное: неприятие официальных норм вырастает до лютой ненависти ко всему, что относится к власти. Отвращение ко всему красному — цвету государственного знамени и пионерских галстуков, принципиально не курят «приму» — пачка красного цвета. Не носят и не принимают в передачах вещей с преобладанием красного. Мать приходит на свидание в красной кофте или платье — сын отворачивается и уходит. Малолетки и вообще молодежь любят колоться. Среди наколок популярны свастика, фашистские погоны, женщины в фашистской форме на голое тело, надписи вроде «раб КПСС» или нас триста лет татары гнули — не могли согнуть, коммунисты так согнули — в тыщу лет не разогнуть».
В камере колются так. Жгут резиновые каблуки, полученную сажу разбавляют водой или какой-то смесью и тычут иголкой по рисунку на коже. Больно, кожа взбухает на несколько дней. Колются в темном углу, подальше от «глазка», чтоб контролер не заметил — строго запрещено. Надписи типа «раб КПСС» или «СССР — тюрьма народов» администрация выжигает или вырезает в санчасти. Говорят, что часто не замораживают, чтоб было больнее и неповадно. Видел я большие глянцевые пятна, остающиеся после удаления кожи, и на груди, и на руках, даже на лбу. Сталина и Ленина на груди не вырезают. Распространено накалывание перстней на пальцах, чаще символических — этот, мол, воровской, этот означает принадлежность еще к какой-то масти, колют «спи» на веках, «сын преступного мира» вокруг шеи, «по дорогам» — на одной ноге, «преступного мира» — на другой, часто видишь кресты, женщин, купола церквей или мчится тройка на всю спину. Зачем им все это? Говорят: красиво. Многие просто обезьянничают, лишь бы чем-то себя занять, иногда доходит до мазохизма. Был среди малолеток Гешка, чудаковатый, простой парень, предмет постоянных, но беззлобных насмешек. Любимое его занятие — ковырять себя. Забьется в укромное место и то колется, то расковыривает, что наколол. Руки, ноги постоянно в болячках. Тычет по наколке огнем сигареты, запах паленой кожи, тычет не до волдырей, а до открытых горелых язв и не морщится. «Зачем, Геша, колешься, если потом выжигаешь — ведь больно?» «А хули делать? Закаляйся, как сталь», — мазохистски отшучивается Геша».
Впрочем, не все малолетки кололись. Олег, например, не портил свою нежную ребячью кожу. Даже среди сверстников он был мальчишкой. Носится по камере, вечно заводит споры, разговоры. А то будит меня часа в три ночи: «Профессор, Профессор! Какая скорость звука?» Продираю глаза, а они сидят рядом кружком, коротают ночь — лясы точат. По их мнению человек в очках, «профессор», все должен знать. Рявкаю, чтоб не будили по пустякам. Сон в тюрьме свят, человек забылся, ушел от кошмара тюремной камеры — возвращать, будить без нужды нельзя. Они как — будто согласны, но что поделаешь, если их сидит четверо и у каждого своя скорость звука? Конечно, находиться с ними в постоянном общении утомительно. Но досада с лихвой перекрывается тем интересом, с которым я наблюдал новое, загадочное